Отец мой приехал в Овстуг (название деревни, где мы жили) накануне нового 1853 года, с тем чтобы увезти меня с собой в Петербург. Но с ним сделался припадок подагры, или, лучше сказать, его обуял ужас при мысли о необходимости исполнять роль шаперона [наставника] при дочери, которую нужно было представить ко двору. Поэтому, к моему величайшему отчаянию, было решено, что я поеду в Петербург одна, под покровительством нашего управляющего Василия Кузьмича, и что по приезде в Петербург я прибегну на первых порах к гостеприимству наших друзей Карамзиных и попрошу их позаботиться о моем первом представлении ко двору.
Четвёртого января вечером я вместе со своей девушкой поместилась в большом возке, запряжённом почтовыми лошадьми, за которым следовала кибитка со знаменитым Василием Кузьмичом, и покинула снежные равнины родительской вотчины, чтобы вступить в новую для меня жизнь.
Я хорошо помню, что, несмотря на все красноречие моего отца, старавшегося изобразить в самых привлекательных красках эту новую жизнь, я уезжала с чувством ужасной тоски, в глубоком убеждении, что ожидавшее меня положение в конце концов не представляет из себя ничего иного, как неволю, правда, красивую и позолоченную, но все же неволю, которую по своему характеру я тысячу раз охотно променяла бы на независимость, хотя бы в самых скромных условиях, даже в бедности.
Поэтому я без всякой радости шла навстречу будущему и с тяжёлым сердцем порывала с прошлым моей первой молодости, не потому, чтобы в этом прошлом было для меня много светлого и тёплого, но потому, что я привязалась к нему с той силой привязанности, которой мы обладаем только в юности и к которой уже не способны в последующих жизненных обстоятельствах и отношениях.
Долго и обильно текли мои слезы во мраке этой январской ночи, но наконец молодость взяла своё, меня стало занимать то, что я одна и совершенно самостоятельна; меня забавляло слышать, как на всякой подставе Василий Кузьмич кричал своим самым важным тоном: «Скорей лошадей для ее превосходительства, генеральши фрейлины Тютчевой!» Мне доставляло удовольствие давать большие нача́и ямщикам, чтобы они гнали лошадей во весь дух, и я достигла того, что в ночь перед нашим приездом в Москву, около Подольска, я очутилась вместе с своим опрокинутым возком в глубоком овраге, с контуженой головой.
Василий Кузьмич в полном отчаянии подобрал меня и уложил в кибитку, в которой я и доехала до Москвы. Здесь я, совсем разбитая, причалила к своей тётушке, сестре отца, г-же Сушковой[11]. Вид у меня, очевидно, был очень плачевный, ибо добрая тётушка расстроилась и немедленно велела поставить мне к голове пиявки, которые оказались очень кстати.
Сколько я ни протестовала, я сделалась предметом самых тщательных забот, но я чувствовала, что в моем лице ухаживали не за мной лично и нежили не Анну Фёдоровну, а «казённое имущество».
Через два дня я уже настолько оправилась, что меня могли отправить по железной дороге в Петербург под опекой семьи Самсоновых, одновременно отправлявшейся туда. В Петербурге меня встретили с ласковым и сердечным гостеприимством барышни Карамзины и их замужняя сестра княгиня Екатерина Николаевна Мещерская, с которой они жили после смерти матери Екатерины Андреевны Карамзиной, скончавшейся за год перед тем временем, о котором идёт речь.
Имя Карамзиных воскрешает в моей памяти одно из самых дорогих и светлых воспоминаний юности.
Салон Е. А. Карамзиной в течение двадцати и более лет был одним из самых привлекательных центров петербургской общественной жизни, истинным оазисом литературных и умственных интересов среди блестящего и пышного, но мало одухотворённого петербургского света.
Историк Карамзин не принадлежал ни по своему происхождению, ни по состоянию к тому кругу, который принято называть высшим петербургским светом, ни к той аристократии, правда более или менее случайной, которая тем не менее имеет претензию составлять обособленную касту. Однако, благодаря своему таланту и своим работам, Карамзин рано привлёк к себе расположение императора Александра I; он был принят при дворе и стал близким человеком при императрицах Марии Фёдоровне[12] и Елисавете Алексеевне[13]; великая княгиня Екатерина Павловна питала к нему самые дружественные чувства. Он был связан тесной дружбой с Жуковским, которому впоследствии было поручено воспитание наследника, и с Вяземским, на внебрачной сестре которого он был женат.
Вся литературно образованная и культурная молодёжь моего времени принадлежала к высшим слоям русского общества, и Карамзин незаметным образом, как-то само собой, сделался руководителем и центром того литературного кружка, который в то время являлся и наиболее аристократическим кружком.
После смерти Карамзина весь этот литературный мир продолжал группироваться вокруг его вдовы; так случилось, что в скромном салоне Е. А. Карамзиной в течение более двадцати лет собиралась самая культурная и образованная часть русского общества.
Я познакомилась с этим салоном лишь в самые последние годы жизни Екатерины Андреевны, уже в то время, когда самые выдающиеся писатели, входившие в него, как Пушкин, Дашков, Баратынский, Лермонтов, сошли со сцены. Но традиции остроумной беседы и умственных интересов сохранялись по-прежнему, и в этой скромной гостиной, с патриархальной обстановкой, с мебелью, обитой красным шерстяным штофом, сильно выцветшим от времени, можно было видеть самых хорошеньких и самых нарядных петербургских женщин в элегантных бальных туалетах прямо с придворного бала или пышного празднества расположившимися на красной оттоманке за затянувшейся иногда до четырёх часов утра беседой.
Вельможи, дипломаты, писатели, светские львы, художники – все дружески встречались на этой общей почве: здесь всегда можно было узнать самые последние политические новости, услышать интересное обсуждение вопроса дня или только что появившейся книги; отсюда люди уходили освежённые, отдохнувшие и оживлённые. Трудно объяснить, откуда исходило то обаяние, благодаря которому, как только вы переступали порог салона Карамзиных, вы чувствовали себя свободнее и оживлённее, мысли становились смелей, разговор живей и остроумней. Серьёзный и радушный приём Екатерины Андреевны, неизменно разливавшей чай за большим самоваром, создавал ту атмосферу доброжелательства и гостеприимства, которой мы все дышали в большой красной гостиной.
Но умной и вдохновенной руководительницей и душой этого гостеприимного салона была несомненно София Николаевна, дочь Карамзина от его первого брака с Елизаветой Ивановной Протасовой, скончавшейся при рождении этой дочери.
Перед началом вечера Софи, как опытный генерал на поле сражения и как учёный стратег, располагала большие красные кресла, а между ними лёгкие соломенные стулья, создавая уютные группы для собеседников; она умела устроить так, что каждый из гостей совершенно естественно и как бы случайно оказывался в той группе или рядом с тем соседом или соседкой, которые лучше всего к нему подходили. У неё в этом отношении был совершенно организаторский гений.
Бедная и дорогая Софи, я как сейчас вижу, как она, подобно усердной пчёлке, порхает от одной группы гостей к другой, соединяя одних, разъединяя других, подхватывая остроумное слово, анекдот, отмечая хорошенький туалет, организуя партию в карты для стариков, jeux d’esprit [игры разума] для молодёжи, вступая в разговор с какой-нибудь одинокой мамашей, поощряя застенчивую и скромную дебютантку, одним словом, доводя умение обходиться в обществе до степени искусства и почти добродетели.
В Софии Николаевне общительность была страстью, но страстью совершенно невинной, потому что в этой общительности не было тени погони за личным успехом, к которому более или менее стремится всякая женщина.
Софи была очень некрасива, и ей было уже сорок лет, когда я с ней познакомилась. Она никогда не была хорошенькой: крупные и грубые черты, глаза, окаймлённые страшными черными бровями, мужской рост делали ее несколько похожей на переодетого женщиной Пьеро.