Вера для Мёрдока – это практическое убеждение, а не долг: человек, выполняющий все заповеди, убеждается в их разумности и благодатности. Понимая, что моральный долг становится невыполним, если просто суетливо браться за выполнение всех обязанностей сразу по велению рассудка, невозможно сделать все и сразу, христианин ценит слезы покаяния и развивает в себе ту чувственность, которая и позволяет почувствовать смысл каждой заповеди. Тем самым, Мёрдок внушил семье Бёрнсов то самое задушевное христианство, без которого не понять поэзию Роберта Бёрнса: когда наш поэт говорил, что временное заблуждение или чрезмерное увлечение может вполне быть угодно небесам, он не бунтовал против строгости заповедей, а погружался в область добрых чувств, со временем исправляющих пороки.
Бёрнс имел множество увлечений, был не против азартных игр или алкоголя, но не губил себя, как Фергюссон, а всегда останавливался вовремя. В молодости он был неумерен в любви (молва приписывала ему по меньшей мере трех незаконных отпрысков), но тоже одумался и в 1787 г., обосновавшись окончательно в Эдинбурге, женился на Джин Армор, родившей ему пятерых детей, – родила она двенадцать детей, но семеро умерло во младенчестве. Пятый ребенок Бёрнса, сын Максвелл, родился 25 июля 1796 г., как раз когда гроб с поэтом опускали в могилу. Он умел ценить свободу, но любил и семейное счастье. Жизнь в Эдинбурге открыла для поэта новые возможности: он сразу же вступил в главную масонскую ложу Шотландии, издал уже большое собрание своих стихотворений (вторым, расширенным изданием вышедшее в 1793 году), но главное, сделался первым профессиональным шотландским фольклористом. Подружившись с гравировальщиком нот Джеймсом Джонсоном, имевшим в Эдинбурге собственный музыкальный магазин, он стал издавать под его редакцией и в его доме «Шотландский музыкальный музей», шесть выпусков нотных записей шотландских народных песен. Это издание получило большое распространение среди композиторов всей Европы, оно стояло на видном месте у Гайдна и Бетховена, его знал Гёте, который восхваляя «песни» Роберта Бёрнса, вспоминал явно не только собственные стихи поэта, но и популярные музыкальные пьесы из «Музея», которые тогда исполняли везде. Как говорил Гёте в разговоре с Эккерманом: «Возьмем Бёрнса. Не потому ли он велик, что старые песни его предков жили в устах народа, что ему пели их, так сказать, тогда еще, когда он был в колыбели, что мальчиком он вырастал среди них и сроднился с высоким совершенством этих образцов, что он нашел в них ту живую основу, опираясь на которую, мог пойти дальше? И еще не потому ли он велик, что его собственные песни тотчас же находили восприимчивые уши среди его народа, что они затем звучали ему навстречу из уст жнецов и вязальщиц снопов, что ими приветствовали его веселые товарищи в кабачке? Тут уж и впрямь могло что-то получиться».
В этих словах Гёте угадал главное: что Бёрнс живет не просто в стихии народной жизни – он знает, что даже самым простым людям нужны образцы, нужны как бы иконы, вдохновляющие на новые свершения. И правильность образцов нельзя обеспечить прямым контролем – важно действительно, чтобы простые люди обменялись приветствиями, улыбками, как обмениваются письмами о самом главном, и тем самым постигли что-то самое важное в общей жизни.
Музыкальная и поэтическая слава Бёрнса обязана при этом не столько Джонсону, сколько Джорджу Томсону, дружившему с Бёрнсом и с 1799 года выпускавшему, с учетом и опыта Джонсона, фундаментальное издание шотландских песен, куда он включил как аранжировки народных песен, так и собственные сочинения на стихи Бёрнса и других поэтов. В частности, Томсон побудил Вальтера Скотта собирать и редактировать шотландский фольклор, баллады, некоторые из которых он и издал вместе со своими аранжировками, а также легенды, а потом писать собственные стихи и романы. Неутомимый Томсон, состоявший в переписке со многими литературными и музыкальными знаменитостями Европы, был посредником между немецким и шотландским мирами и это посредничество напрашивалось: сам Вальтер Скотт создал свой поэтический стиль, переводя Гёте, Бюргера и других поэтов, а Гайдн и Бетховен, как мы уже сказали, не переставали интересоваться шотландскими мелодиями.
В 1793 г. Томсон выпустил прототип будущего свода шотландских песен, куда включил и двадцать пять песен собственного сочинения на стихи Бёрнса. Когда Томсон прислал Бёрнсу отпечатанный сборник вместе с гонораров в пять футов, поэт возмутился до глубины души – поэзия и деньги были для него немыслимы в одном ряду. Бёрнсу показалось, что Томсон хочет его подкупить и лишить настоящего вдохновения. В письме он пригрозил навсегда разорвать с музыкальным издателем отношения, впрочем, вскоре они помирились. Бёрнсу понравился элегантный вид книги и он пообещал Томсону, что в каждом письме к нему будет сообщать какую-то народную песню в первозданном услышанном виде или в собственной обработке. Обещание свое он сдерживал до последних дней жизни, они много спорили с Томсоном в письмах, можно ли менять тексты, добавлять куплеты или припевы, Бёрнс, впрочем, некоторые из собранных или придуманных песен продолжал отдавать Джонсону. Томсон не всегда слушался поэта, но зато убедил его в том, что песни надо бы снабдить и английским текстом, тогда сборник будет лучше продаваться.
Томсон не всегда был проницательным издателем: например, он решил изменить мотив одной из песен Бёрнса, не зная, что ее уже поет половина Эдинбурга. Бёрнс уже был готов уступить издателю, но сам Томсон вовремя одумался, что на него рассердятся его же верные читатели. Но создавая вместе с Бёрнсом новые аранжировки, выстраивая востребованные читателями сюжеты, думая о том, где сделать песню еще эмоциональнее, они вносили вклад в создание стандарта литературной баллады.
Вершиной профессионализма великого поэта часто становится создание своей строфы: мы знаем «алкееву строфу» и «сапфическую строфу», дантовские терцины и петрарковский сонет, «онегинскую строфу» и «ахматовскую строфу». Не обязательно этот поэт был первым, кто писал таким размером, – понятно, что у любой строфы есть фольклорные или литературные истоки и много сонетов было и до Петрарки. Но создать свою строфу – это показать свою универсальность, умение писать на все темы, брать любой материал и превращать его в поэтический, это как для художника придумать свой способ нанесения красок на холст или хотя бы свой пигмент или для композитора – свою ритмическую систему или по крайней мере новый музыкальный инструмент. Если поэт создал свою строфу, значит, он не ограничен готовыми темами и мотивами, но властвует над поэтическим словом как таковым. Такую строфу создал и Роберт Бёрнс, и у нас в России ей писал Пушкин, у которого в библиотеке стоял двухтомник 1793 года. Вот пример бёрнсовской строфы у Пушкина:
Ревет ли зверь в лесу глухом,
Трубит ли рог, гремит ли гром,
Поет ли дева за холмом –
На всякий звук
Свой отклик в воздухе пустом
Родишь ты вдруг.
Основное повествование и припев не разделены, а слиты вместе, – у Пушкина мы узнаем о свойствах эха, никогда не встречая само эхо, а только повторенные знакомые звуки. Этот парадокс, что мы можем знать свойства предмета, не зная самого предмета, был немыслим для классической философии, хотя привычен нам – мы же знаем свойства тех химических элементов, которые еще не открыты, в соответствии с закономерностями периодической таблицы. Для Аристотеля субстанция всегда первична, но для романтической мысли это уже не так.
Та к и в поэзии Бёрнса, пожалуй, самый частый мотив, что мы знаем и жизнь нашего ума только по проявлениям в мысли, и наши чувства только по их любимым предметам, и наше существование только по разрозненным событиям, но при этом мы знаем, сколь стремительна мысль, сколь необоримо чувство, сколь трепетно и неповторимо наше существование. Основной вопрос романтизма о невыразимом и неповторимом, как мы можем говорить о неповторимости личности или нации, когда вдруг кто-то возьмет и нас повторит (на этом основаны все романтические страхи, боязнь тени или доппельгангера, получившего самостоятельное существование и способного потому нас уничтожить), у Бёрнса был решен сразу и без всяких страхов. Неповторимое и невыразимое принадлежит не историческому порядку существования, а фактичности тому, что мы уже с ним встретились и уже вполне это пережили и поэтому подделать неповторимое невозможно, как невозможно вернуться в детство или поставить влюбленность на поток.