Через несколько дней поздно вечером в мою двухместную камеру приводят крепкого парня с матрацем в руках, одетого в робу сварщика. Парень бросил матрац на койку, откинутую от стены, как крышка сундука, и, не обращая внимания на меня, сел на ее край, потом открыл парашу (бочку), крышку, левой рукой наощупь, положил за свою спину на койку, и наклонясь над парашей, стал плакать. Слезы текли, капали в парашу, а он никак не мог успокоиться. Я выжидал в растерянности, не зная, как помочь человеку. Впервые в жизни видел такое искреннее поведение в горе. Он выплакался, нащупал крышку, закрыл парашу и сел поперек койки. Тут я попробовал заговорить с ним. Мол, разберутся, и что же так сразу расстраиваться, успокаивал я его. Он, не отвечая, задал мне вопрос. - Ты в первый раз? Отвечаю: в первый. - Вот поэтому ничего и не знаешь. Здесь не разбираются. Это конец. Живой и активный парень, он женился еще до армии, обзавелся ребенком. Во время службы подрался на танцплощадке и получил три года за хулиганство. Жена нашла другого. После отбытия срока он вернулся в Барнаул, вновь женился и имел уже двух детей. Выплата алиментов, низкая зарплата, невозможность подработать приводили его в отчаяние. Однажды по пьяный лавочке, униженный своей нищетой, проколол глаза портрета корандашем и, написав на нем: "Хрущев не дает хорошей жизни народу", положил в конверт без адреса и бросил в почтовый ящик. Бдительный почтальон отнес письмо в КГБ. С этим незапечатанным письмом начали работать графологи. Когда он написал письмо сестре, они тут же определили его адрес и арестовали прямо на работе. Следствие прошло быстро, дело было передано в суд. Когда его повели в суд, я попросил оставить негорелые спички по количеству лет в приговоре, на прогулочном дворе, в углу. Вечером на прогулке я нашел семь спичек. Позже, в Чунском лагере, он хорошо работал, и к нему приезжала жена с малолетними детьми. Веселый нравом, он располагал к себе людей и даже охрану. Иногда разрешали детей пускать в зону. Это были праздники для всех. У многих дома остались дети, и ребятишек почти не спускали на землю, передавая из рук в руки. С целыми пакетами подарков они с сожалением отбывали в дом свиданий. Для зоны в четыре тысячи человек дом свиданий был мал, и многие долго ждали своей очереди. Когда же начальство разрешило построить еще один дом, он был возведен за три дня.
Отношение к детям в лагере напомнило мне мое детство, когда мы от школьной самодеятельности после войны выступали перед тяжелобольными туберкулезом. Поставят на стол в палате, чтобы всем лежачим было видно, а когда поешь, то у больных слезы. Вспоминают детей, семью, а может быть себя в таком возрасте.
После освобождения, когда мы с Тамарой и дочкой Ладой жили в Лобне, к нам по овобождении приезжали многие знакомые, отдохнуть и обвыкнуться в новом состоянии. Тогда у нас родилась вторая дочь Маша. Отработав два года после освобождения на том же заводе БЗМП, я уже заканчивал институт в Москве а они все приезжали, знакомые и знакомые знакомых. Один из освобожденных, В.Воронов, с 15-ти лет возраста, отбывший пятнадцатилетний срок в бездетных лагерях, не мог насмотреться на малышку. Положит ее ножки на ладонь и удивляется - какие же маленькие бывают люди. О В.Воронове хочется рассказать поподробней. Мальчишкой, попав в лагерь по указу 1947 года, за карманы, набитые пшеницей, ее они с пацанами стащили с открытой железнодорожной платформы, он до тридцатилетнего возраста мыкался по лагерям и остался цельной и чистой натурой. Последние годы заключения он посвятил всепоглощающей цели - освобождению. Каких усилий стоит достижение этой цели, знает только он сам. Подчинить свою жизнь одной цели сумеет не каждый. Ему отказывает комиссия по условно-досрочному освобождению (по приговору ему оставалось отбывать еще десять лет, срок намотали за побег из лагеря, сложный побег). Это тяжелый удар, но он его пережил и опять терпел "жизнь без нарушений". Через несколько лет он снова попадает под комиссию. Его рассказ о том, как она проходила - только воспоминание о ней, вызывали у него дрожь. Стоял он перед комиссией с фуражкой-сталинкой, зажатой в правый кулак. Ожидал решения. Волнуясь, взмок до такой степени от холодного пота, что после объявления решения об освобождении, даже не смог поблагодарить за такое решение, а выжал пот из фуражки и, покачиваясь вышел. В Москву он приехал с запиской к жене одного Героя Советского Союза, своего солагерника. Перед освобождением, за время, пока проходило утверждение, волосы у него отрасли, и он надеялся так и выйти. Охранники приказали постричь "под ноль", провоцируя срыв в поведении. Но "поезд уже ушел", и решение было принято. Стриженый наголо, в костюме послевоенного пошива, с ватными плечами и загнутыми лацканами, он и прибыл в Москву. Квартира его солагерника была в коврах и хрусталях. Подумал, наверное теперь все так живут? Тоска его охватила в этой квартире, и он решил навестить меня тоже по записке, хотя лично знакомы мы не были. Когда мы с ним гуляли по территори Кремля, он сказал, усмехнувшись: "Тут только два экспоната: царь-колокол и я". И правда, иностранцы и прочий люд все время старались его сфотографировать. Прожил он у нас две недели. С удовольствием готовил еду, управлялся по дому и мечтал о семейной жизни. Потом он уехал на юг, стал работать завхозом в санатории, приглашал в гости, да так мы и не собрались...
После сварщика в камеру подселили истинно-православного странствующего христианина. Его подельница (следователь меня поправлял одноделица) сидела от нас через две камеры, у надзирательской, и так как она не выносила замкнутого пространства, дверь ее камеры была всегда открыта. Мне в камере можно было читать все свободное время, а соседу молиться. Библиотека в тюрьме была хорошая и читали много, в основном русскую классику. Допросы проходили тоскливо. Когда меня вызывали, я прихватывал пачки сигарет и, садясь на свой табурет в углу кабинета у двери, раскладывал их на батарею для просушки. В камере было влажно, а батарея закрыта металлической сеткой, и сигареты отсыревали. После раскладки сигарет начиналось одно и то же - "говорил, не говорил...". Следователь Хилько иногда подходил ко мне вплотную и мечтательно говорил, сгибая руку в локте: врезал бы сейчас тебе, все бы сразу встало на место. Отвечал ему, что все уже встало на место, и его кулачные времена прошли, дай Бог, навсегда. Я, конечно, ошибался, но к рукоприкладству он не прибегал. Этот допрос был не совсем обычным. Следователь был возбужден и в конце концов не удержался и спросил надменно: знаешь, кого я сейчас допрашивал? И сует мне в лицо протокол допроса. Тут я опешил, узнав подпись Р.К. Она ведь в Ленинграде. Вот тут сидела, показал он на диван, и я вперился глазами в этот диван. Пришел Пушкарев. Он не представился, а уселся напротив Хилько и заявил, что, наверное, будет выступать в суде, и многозначительно помолчал, как бы меня предостерегая. Для меня это был пустой звук. Никогда мне не приходилось бывать в суде, я видел его только в кино, поэтому слово "выступать" ничего мне не говорило. Видимо эти мерзавцы вместе допрашивали Р.К. и были под впечатлением, которое еще не прошло. Постепенно разговор стал принимать оскорбительный оттенок. Они имели магнитофонные записи наших разговоров за длительное время. И теперь, после знакомства с Р.К. это взбудоражило их воображение. Когда Пушарев спросил, не от нее ли я приходил в трусах наизнанку (может быть, кто-то из ребят подшутил, и это попало на пленку), я вскочил и закричал: "Как вы смеете? Что вы себе позволяете? Я буду жаловаться!" - повторив слово в слово возмущенную тираду героя рассказа Вересаева, от чтения которого меня оторвал допрос. Прокурор схватил бумажки со стола и был таков.