– Вы очень любите ее? – спросила она, пытливо смотря на меня.
– Вы спрашиваете? – отвечал я, всецело подавленный тяжелой ложью.
И в эту минуту я убедился, что моя весенняя любовь была только фантазией, шуткой, ничем.
Боясь запятнать ее прикосновением моей мнимой любви и завести ее в тончайшие изгибы моего чувства, заботясь оградить ее от самого себя, я коротко прервал опасный разговор, спросив о бароне. Она спрятала лицо, потому что прекрасно поняла значение моего вопроса, а может быть – теперь я допускаю это, – мое смущение перед ее победоносной красотой доставило ей удовольствие. Может быть, в эту минуту она сознала ужасную волшебную силу, которую она проявила над этим Иосифом, равнодушие которого было только внешнее, развязность которого была только вынужденная.
– Вы скучаете в моем обществе, – произнесла она, – мне надо обратиться за подкреплением.
И она звонким голосом позвала мужа, который сидел в своей комнате в первом этаже.
Окно распахнулось, и появилось дружеское лицо барона, который кивнул нам с простодушной улыбкой. Вскоре затем он вышел в сад. На нем была парадная форма королевских гвардейцев. Он был великолепен в темно-синем мундире с серебряными и шелковыми нашивками. Его мужественное полное лицо оказалось резким контрастом с алебастрово-белым обликом жены. Это была прекрасная пара; каждый выделял достоинства другого. Это было ослепительное зрелище, художественное произведение. После ужина барон предложил мне сопровождать их на следующий вечер на пароход, с которым уезжала баронесса; мы, т. е. он и я, можем слезть на последней пограничной станции; это предложение, которое я счел себя обязанным принять, по-видимому, доставило удовольствие баронессе; она радовалось при мысли о прекрасной летней ночи на палубе парохода в Стокгольмском заливе.
В десять часов вечера мы встретились на пароходе, который вскоре и отошел. Ночь была ясная, небо горело оранжевыми красками, море было голубое и спокойное. Бегущие мимо берега мелькали в этом странном, фантастическом освещении, которое казалось зрителю и заходом и в то же время восходом солнца. К полуночи наше оживление, возбуждаемое все новыми, блестящими мыслями, все снова пробуждающимися воспоминаниями, упало, и нас охватила сонливость; лица в сумраке рассвета казались бледными, и утренний ветерок холодком пробегал у нас по членам. Нас охватила внезапная сентиментальность, и, случайно сведенные судьбой, мы заключили вечную дружбу; мы словно предчувствовали роковую нить, которой позднее суждено было связать нас. Я чувствовал себя не совсем здоровым, недавно оправившись от лихорадки, а они обращались со мной, как с больным ребенком. Баронесса кутала меня в свой плед, усаживала на защищенное от ветра место, подавала мне мадеру в дорожной фляжке, говорила со мной с материнской нежностью, и я охотно допускал все это. Сон, смыкающий мне глаза, делал меня нежным и мягким, и моя замкнутая душа раскрывалась. Не привыкший к этой женской нежности, я погружался в благоговейное преклонение, и мой мозг, возбужденный бессонницей, плавал в поэтических мечтах.
Все дикие сны бессонной ночи принимали образы, темные, мистические, веселые, вся сила подавленного таланта раскрывалась в легких видениях. Я говорил не смолкая, целые часы я черпал вдохновение в двух парах глаз, слушавших меня, не уставая. Я чувствовал, как мое бренное тело разрывалось в неугасимом огне мыслительной машины, и мало-помалу я потерял сознание своего телесного существа.
Взошло солнце, сотни мелких островков, мелькавших в бухте, осветились; ветви елей с их серно-желтыми иглами окрасились в медно-красный цвет; в окнах прибрежных хижин отразилось солнце; из дымовых труб поднимался дым и напоминал о кофе; рыбачьи лодки идут на парусах осматривать сети; кричат чайки, чуя маленьких селедок в темно-зеленых волнах.
На пароходе еще все тихо, путешественники спят в каютах, только мы втроем сидим на задней палубе, и капитан сверху наблюдает за нами и удивляется, о чем мы можем рассказывать друг другу целыми часами.
Уже три часа утра, когда из-за мыса появляется лоцманская шлюпка. Пора прощаться. Залив отделяется от моря всего несколькими широкими островами, чувствуется уже бурное море, и слышен шум волн о последние крутые утесы.
Наступает минута прощанья. Они целуются в сильном волнении. Потом она страстно жмет мне руку обеими руками, со слезами на глазах; она поручает моим заботам своего мужа и просит утешать его во время его двухнедельного вдовства. А я низко поклонился и поцеловал ее руку, не думая о том, что этого не следовало бы делать и что я невольно выдаю свои тайные чувства. Пароход остановился, шлюпка замедлила ход, и скоро лоцман очутился уже на палубе. Я сошел по трапу, и вот мы с бароном уже в лодке.
Пароход, как колосс, высился над нами. Оттуда кивала нам, облокотившись на перила, ее маленькая головка с влажными от слез детскими глазками. Винт пришел в движение, колосс вздрогнул, взвился русский флаг, и мы закачались на волнах, махая мокрыми от слез платками. Ее тонкое личико становилось все меньше, нежные черты затушевывались, и нам были видны только ее большие глаза, которые тоже скоро исчезли; мгновенье спустя мы видели только белый вуаль, развевающийся над японской шляпой, и батистовый платок, которым она махала; потом только белое пятно, белую точку и потом только колосса, бесформенную массу, окутанную дурно пахнущим дымом.
Мы высадились на таможенной станции, обращенной летом в купальный курорт. В деревне все еще спало, и на пристани никого не было; мы стояли и следили за пароходом, который лавировал, чтобы повернуть направо и скрыться за мысом, служившим последней преградой от моря.
В ту минуту, как исчез пароход, барон, рыдая, бросился мне на шею, и мы стояли несколько минут обнявшись и не произнося ни слова.
Что вызвало в эту минуту эти слезы, бессонница или ясная ночь? Было ли это смутное предчувствие или просто жалость? Я и теперь не могу этого объяснить.
Молча и печально направились мы в деревню напиться кофе; но ресторан был еще заперт, и мы пошли блуждать по улицам. Маленькие домики стояли запертыми, и занавеси были спущены. За деревней мы вышли в пустынное место, где находились шлюзы. Вода была чистая и прозрачная, и мы омыли ею глаза. Потом я вынул из несессера чистый носовой платок, мыло, зубную щетку и одеколон. Барон насмешливо улыбнулся на мою утонченность, но это не помешало ему с благодарностью принять принадлежности этого импровизированного туалета. Вернувшись назад в деревню, мы почувствовали запах жженого угля, проникавший сквозь листву прибрежной ольхи. Я знаком дал понять барону, что это был последний привет парохода, донесенный до нас морским ветерком. Но он этого не понял.
За кофе он имел очень печальный вид со своим большим сонным лицом, опухшими чертами и безутешным выражением. Между нами воцарилась какая-то неловкость, и он, погруженный в свою печаль, хранил упорное молчание.
Иногда он дружески пожимал мне руку и просил извинить за расстроенный вид, а минуту спустя снова погружался в необъяснимую задумчивость. Я делал все возможное, чтобы оживить его, но гармония не возобновлялась, узы были порваны. Его лицо, прежде такое ласковое, стало мало-помалу принимать пошлое и грубое выражение. Отражение очарования и одухотворенной красоты его прелестной жены исчезло, и наружу выступил человек невежественный. Я не знаю, о чем он думал. Отгадал ли он, что происходит во мне? Судя по быстрой смене его обращения, его обуревали противоположные ощущения: то он жал мою руку и называл меня своим первым и единственным другом, то поворачивался ко мне спиной.
А я, к ужасу своему, заметил, что мы живем только для нее и благодаря ей. Солнце для нас закатилось, и мы оба потеряли свою индивидуальную окраску.
Вернувшись в город, я хотел проститься с ним, но он настойчиво просил проводить его, и я согласился.
Когда мы вошли в опустевшую квартиру, нам показалось, что кто-то умер, и мы снова заплакали. Смутившись, я решил обратить все в шутку: