И ладно я, мама, но как же Мика? Почему он не заслуживает от тебя любящего словечка? Разве ты забыла, что и он — сын, которого ты родила? Что и ему присуща особая отзывчивая мудрость, он, как никто другой, включая Идо, переполнен добротой, он один зимой, когда Ноа застревает на гравийной дороге по пути в деревню, а Амнон неизвестно где в своей армии, бросает все, чтобы прийти ей на помощь, или просто приезжает побыть с ее детьми и побаловать их многочисленными подарками, всегда припасенными на дне его «рюкзака Идо»? Почему ты не видишь его душевности, способной покорить любого? Как это ты одна, при всей своей восприимчивости и утонченных радарах, сумела его не заметить? Почему мне всегда кажется, что я один вижу неисчезающую его красоту, будто и я наделен мудростью безумия: вижу самое красивое, самое тайное, самое больное и не убегаю, а остаюсь. Стою перед ним. Жду.
Иногда Йонатану приходило в голову, что если бы она могла, то предпочла бы, чтобы ее навсегда оставил Мика, а не Идо — только не Идо, — и он, ужасаясь этой мысли, пытался избавиться от нее, но она, как нередко бывает с греховными помыслами и недостойными суждениями, упиралась и отказывалась исчезать.
После смерти Идо все мечтания Анат свелись к грузовику, который бы приехал и забрал их из Беэрота. Иногда эта тема поднималась за каждым ужином, а Эммануэль с трепетом говорил: «Но как же можно отсюда уехать, как?» — «Что значит „как же“? — отвечала Анат. — Как можно продолжать жить здесь и день ото дня видеть друзей Идо? Я так не могу. Каждый мальчик напоминает мне, сколько лет было бы Идо, если бы он был с нами. Пойми, — добавляла она, не обращая внимания, что они с Эммануэлем не одни, что Мика с Йонатаном слушают внимательно, в нарастающей панике. Слезы стояли в уголках ее глаз, и она непрестанно поправляла фиолетовый платок, неплотно повязанный на голове. — Пойми, я не могу видеть его комнату, дорожки, по которым он ходил, держа в руках Мишну с комментариями Кеѓати[105] в зеленой обложке, траву, на которой вечерами по четвергам играл в футбол. Эммануэль, это выше моих сил. Для того чтобы я выжила, мы должны переехать в Иерусалим и отдаться святости и молитве».
Уже тогда в ней укоренились ростки религиозного переворота, расцветшие с переездом в святой город.
Но Эммануэль не соглашался. Он говорил: «Анат, я не могу так поступить. Уехать — значит уступить слабости, поднять белый флаг над нашей жизнью здесь, над делом нашей жизни под названием „Беэрот“. Ты хотя бы задумывалась, как это воспримут в поселении? Представляла себе, что они скажут? Нельзя этим пренебрегать».
И только внезапная, острая как нож стычка с раввином, его безупречным протеже, убедила его в правильности слов Анат и не оставила выбора.
8
Вначале они вместе посмотрели выпуск новостей по телевизору. (Алиса не сомневалась, что у них будет телевизор. «Это само собой разумеется», — сказала она, Йонатану же телевизор казался чуждым символом светскости, в Беэроте ни у кого дома не было телевизора. Компромиссом стал старый прибор, от которого хотела избавиться ее бабушка, приобретшая огромный экран и практически не отрывавшая от него взгляда даже тогда, когда ее навещали внуки.) По новостям сообщали, что мужчина из Хадеры зарезал жену кухонным ножом, пока та была в душе. «В свое оправдание подозреваемый утверждал, что слышал, как женщина с кем-то разговаривает в душе», — быстро проговорила молодая ведущая, энергично движущаяся на экране. Алиса побледнела и испуганно взглянула на Йонатана, словно говоря — смотри, до чего может довести сумасшествие.
Но какое отношение это имеет к его брату? Два совсем разных безумия, хотел возмутиться он, и его рука вскинулась, будто пытаясь остановить скрытое нападение.
Теперь она спит, внутри нее толкается их сын, а в Йонатане пульсирует ярость. Раньше он не знал таких вспышек гнева, ненависти, раздражения, но в последнее время, возможно в связи с «нормальностью», которую вернула ему Алиса, он находит в себе тяжелые эмоции и ощущает, что у гнева есть тело, способное перелиться в него — все части тела Йонатана наполняются гневом, и сердце гнева бьется так же, как у Йонатана.
Йонатан бесшумно приступает к дыхательному упражнению «уджайи», сужающему горло и верхнюю часть дыхательных путей, чтобы успокоить нервную систему, мышцы и сознание. Он выполняет последовательность вдохов и выдохов, давится воздухом, достигает дна, затем с удовольствием выталкивает из себя воздух и вместе с ним уносится далеко в прошлое. Вспоминает дни ешивы, времена, когда он шатался по улицам бедных районов Йоркеама, и ему хотелось закричать, как ему хорошо от того, что его создали. Это было главным образом следствием бесед с Амосом — тем, кто открыл ученику ешивы, каким тогда был Йонатан, что существует душа, чья тоска неисчерпаема, и что существует жерло хаоса, что разверзнутые под ногами бездны никуда не денутся. Это Амос посвятил его в знание, что можно говорить со Всевышним, можно встретить Его и создать с Ним личный сокровенный язык, полный тайн и желаний. Жизнь тогда перевернулась: дома и в Беэроте о Боге не говорили, только о заповедях. О Торе.
Йонатан чувствовал, что его жизнь разделена на две части: до разговоров с Амосом и после, и понимание этого впервые пришло к нему в тот момент, когда он шагал в последних лучах света по запустелым улицам Йоркеама, глядел на прохожих, возвращающихся от дневных трудов, и хотел остановить каждого и признаться: я влюблен.
В эту любовь вплеталась и явная, подчас доходящая до ненависти враждебность к ешиве, где никогда не говорили о Всевышнем и об отношениях с Ним, о тончайшей связи с Ним — только о необходимости неустанно учить Тору, о том, что со дня разрушения Храма у Всевышнего осталось лишь четыре локтя ѓалахи[106], и потому главная задача мудреца в том, чтобы привести свой разум в соответствие с Торой, ибо так его аналитический, но субъективный мозг становится объективным, абсолютным, божественным. Бога упоминали только в этом случае, и то иносказательно, никогда всерьез не говорили о Нем как о ком-то, с кем можно состоять в отношениях без посредников и масок. Раввинам в ешиве это, возможно, казалось языческой идеей, подходящей для простого народа, для людей на рынке, для вернувшихся к иудаизму (которых презрительно называли «баалейтшуве»[107]), не умеющих различить Бога, который «суть», от Его проявлений.
А Амос с этим боролся, пытался убедить, что можно прямо обратиться ко Всевышнему и наблюдать ответ, ведь Он отзывается, пусть не обычным человеческим языком. Однажды, когда они в полной тишине шли по берегу бирюзового Йоркеамского озера, Амос вдруг закричал: «А что такое „Ты сокрыл лицо Твое, и я смутился“?[108] Что, это просто так? Разве есть только Тора? Скажи, почему в Торе написано „поучайся в нем день и ночь“[109], а не в ней, в Торе? Я тебе отвечу — потому, что нужно постоянно поучаться в Нем, во Всевышнем, — Амос продолжил бушевать. — А что, если в ешивах будут учить молиться, а не только учиться-учиться-учиться? И вообще, что толку в этой страсти к изучению ахароним[110], если это только отрывает людей от души и ее потребностей? Все равно ведь, окончив ешиву, люди ни слова не помнят из тех сотен листов Талмуда, что там штудировали». Вена на сгибе его шеи в мгновение посинела, будто вот-вот грозила лопнуть, и Йонатан на секунду испугался.
Амос и Йонатан часто гуляли вдвоем, а порой Амос брал с собой и кого-то из своих детей, и они обходили Йоркеамское озеро с его кристально-чистой, бирюзового цвета водой, прохаживались среди сосен, иногда находили цветущий пылающим пурпуром ирис. Амос сказал: «Человек всю жизнь движется к лику, ищет его» — и дал ему прочесть «Жизнь как аллегория» Пинхаса Саде, «В поисках чудесного» Успенского, ученика Гурджиева, и «Сиддхарту» Германа Гессе.
Йонатан читал эти книги, и в нем появлялось воодушевление. Он садился у озера с книгой, читал, и как-то несколько бедуинов спросили его: «Братан, есть закурить?» — и захихикали, а он вскочил и убежал в общежитие ешивы, где пытался отдышаться и краснел от стыда: он, еврейский мальчик, который здесь живет, убегает от уличных хулиганов — даже здесь мы живем в страхе.