Дикий, на полном дыхании крик изошел из Олиной груди:
– Не-е-ет!
– Да, – сказал Рубинчик негромко и не столько ей, сколько себе.
– Не-ет!! – Ее тело забилось под ним со звериной силой, ее руки напряглись, ее бедра рванулись в сторону. – Нет! Ни за что! Не-ет!!!
– Да! – прохрипел Рубинчик и стальным обхватом заломил ей руки под ее спину, а ногами расщепил и подпер ее бедра.
Теперь она не могла ни шевельнуться, ни выскользнуть из-под него. И – наконец! – он стал приближать к ее горящему кратеру раскаленную луковицу своего копья.
Этот миг он не мог отдать вечности, не запечатлев его в своей памяти. Держа Олю жесткими волосатыми руками и расщепив ее чресла своими ногами, он посмотрел на приближение своего копья к губительной расщелине. И вдруг Оля резко подняла голову от подушки.
– Нет! – выкрикнула она с непритворной ненавистью и в голосе, и в открытых бешеных глазах. И – плюнула ему в лицо с той злостью, с какой когда-то плевали на него, избитого, в Калуге, и с какой совсем недавно орала на него антисемитка-кассирша в аэропорту «Быково».
– Ах ты курва! Да!!! – взорвался Рубинчик и злобно, рывком, одним кинжальным ударом вломился в нее сразу по рукоятку, вложив в этот удар всю силу и весь свой вес.
Ему показалось, что он даже услышал звук лопнувшей плевы – услышал сквозь грохот финальных тактов ликующего и издыхающего «Болеро».
– А… ах… – глубокий выдох опорожнил Олины легкие, ее тело вытянулось под ним и ослабло в тот же момент. А глаза закрылись.
И даже там, внизу ее живота, в ее жарком кратере, все замерло и омертвело, потому что своим копьем он поднял ее матку куда-то ввысь, под диафрагму.
Рубинчик упал на Олю и вытер ее плевок о ее лицо и губы. И так, не двигаясь, они лежали с минуту под истаивающие аккорды музыки. Но затем, когда последний аккорд, словно хвост умирающей ящерицы, упал в утомленную тишину, Рубинчик ощутил тихую, новую жизнь в живых ножнах вокруг его победоносного и по-прежнему напряженного копья. Плотное, теплое, влажное ущелье этих ножен нежно сжалось вокруг него и, пульсируя, медленными волнами понеслось по нему внутрь, в себя. Все быстрей и быстрей, как пульс…
Это было невероятно, немыслимо, нереально!
Но это было с ним, с Рубинчиком, семнадцать лет назад на влажном ночном волжском берегу, и это повторялось теперь тут, на этой кровати, вознесенной над Таганской площадью, – всасывающие мышечные волны женской плоти по всей длине его фаллоса!
То, что бездарные онанисты делают руками, то, что лучшие женщины мира делают языком и губами, эта юная дива делала мышцами своего кратера. Но эффект и наслаждение были несравнимы даже с его давним волжским опытом! Кто сказал, что Творец, завершив сотворение мира, почил на лаврах? Да, взглянув на шестидневное дело своих рук, Он, Всевышний, поставил себе оценку «хорошо». Но разве настоящего Творца может удовлетворить такая оценка? Нет, конечно! Скорей всего Он, Великий, в первую неделю только загрунтовал свое полотно, а теперь мы переживаем новый, восьмой день творения! Он экспериментирует. Он создал Леонардо и Микеланджело, вдохнул гений в Паганини и Моцарта, изобрел Эдисона и Эйнштейна. Но, сотворив этих титанов, сотворив горло Эдит Пиаф, глаза Джульетты Мазины и руки Плисецкой – разве мог он остановиться в своих экспериментах и не создать что-то гениальное в других частях тела?
– Еще… Еще… – тихо, словно в бреду, шептали губы Рубинчика, он обнял Олю, сжал ее руками, перекатился с ней на спину и тут же расслабился, позволяя теперь ее кратеру делать с ним все, что угодно: втягивать, всасывать, обжимать кольцами своей плоти и, пульсируя, катить эти волны по его ключу жизни вверх, все выше… выше…
«Господи! – шептал он про себя, вытягиваясь под Олей, как струна, и даже выше своего роста, запрокинув голову и открыв рот в немом крике восторга и боясь дышать. – Господи! Ты превзошел себя в этом творении!»
Но там, внизу, жадные волны ее мышечных спазм все нарастали, все ускоряли и ускоряли свой горячий пульсирующий бег, стремясь выжать, выдавить, высосать из него его мужскую силу, его кровь и душу. Сопротивляясь этому, его пальцы нашли ее грудь, зажали в фалангах ее соски и стали жестко, сильно, до боли крутить и выворачивать их, но и это не помогало – теперь там, в том кратере, уже бушевала раскаленная, жадная магма.
«Нет! – заорало в Рубинчике его угасающее сознание. – Нет! Держись! Продли это! Держись еще! Еще…»
Его руки уперлись в Олины плечи и стали отталкивать их от себя, отжимать ее тело, впившееся в него целиком и прилипшее к нему, как медуза, всей своей кожей. Она поддавалась нехотя, уступая его мышечной силе, но и уступив, отлипнув грудью, тут же подтянула вперед колени, уселась на нем, запрокинув свое белое тело и замерши без единого движения. Теперь она вся, целиком, превратилась в продолжение своего кратера, который работал уже как пылающий кузнечный горн.
Рубинчик не жил.
Он не дышал, он не слышал своего сердца, и пульс его замер.
На окраине его сознания, зажатого пыткой дикого, языческого наслаждения, проплыла мысль, что, может быть, он приблизился к тем ощущениям, которые испытывают женщины при таких же конвульсиях мужской плоти внутри их неподвижных кратеров, но и эта мысль утонула в нем, как жалкая лодка с порванным парусом.
Рубинчик перестал думать, контролировать себя и понимать, что происходит. Он превратился в дерево, растущее вверх всеми соками своих корней и уходящее кроной в заоблачные выси. Он превратился в подводный стебель, рвущийся сквозь плотную тропическую воду в какую-то другую форму жизни – высокую жизнь над водой в разреженной атмосфере облаков и птиц. Именно там, в этой заоблачной выси, живет еврейский Бог Яхве, сияющий и недостижимый. Рубинчик вдруг увидел его ясно, близко, в ярком солнечном свете, а рядом с ним, на соседнем облаке – свою молодую маму, круглолицую, счастливую и с маленькими смешливыми ямочками на щеках…
Он аркой изогнулся на лафете постели и взмыл в это небо всем своим гудящим телом, как взлетает ракета. От этого взлета заложило уши, лопнули вены и освободилась душа. Но когда он уже приближался к Богу, когда почти долетел, он вдруг ощутил, что силы оставили его, инерция полета иссякла и…
Атомный взрыв сотряс его тело…
Гигантское белое облако вырвалось из него в гудящий огнем кратер Олиной фарджи…
Этот атомный гриб все рос и рос, наполняясь новыми взрывами и облаками…
Но даже когда Рубинчик рухнул на спину, бездыханный и пустой, даже тогда этот жадный и ликующий горн Олиной плоти продолжал пульсировать, сжимать и разжимать его фаллос и всасывать в себя все, что в нем еще оставалось, могло остаться – до последней капли.
Безвольно отвернув голову на подушке, Рубинчик уже ясно знал, что он пуст, что даже душа его уже выскользнула из него и сгорела в этом жарком кратере, а то, что осталось от него на постели, – всего лишь невесомая и пустая оболочка, ненужная даже ему самому.
Но языческая богиня, все еще неподвижная, как индийская скульптура Будды в музее, не бросила его, не выпустила из себя и не оставила умирать на смятых и окровавленных простынях, как варвары оставляют на поле брани поверженного врага. Нет, ее жаркий горн только чуть понизил свою температуру, уменьшил давление мышечных спазмов и снизил частоту своего пульса. Теперь кольца ее плоти стали нежней, мягче, их движение замедлилось и стало похоже на тихий прибой после жестокого шторма. Так в госпитале гладят тяжелораненого, так жалеют грудных детей, так лелеют любимых.
Он почувствовал, что Оля легла на него, а ее влажные губы смочили его запекшийся рот тихим голубиным поцелуем.
И вдруг, к ужасу своему и восторгу, он ощутил, что в нежной, мокрой, дрожащей, лелеющей и горячей глубине ее пульсирующей штольни его мертвое и пустое копье начинает оживать и наливаться новой, непонятно откуда возникшей силой и свежей кровью желания…
Много позже, когда они прошли все стадии экстаза и умерли друг в друге по десятку раз и так же, не расчленяясь, воскресли – уже не спеша, без дикости, а словно вальсируя в своем неиссякаемом вожделении, и после этого, когда он снова купал ее в ванной, и когда она, как истинная язычница, целовала его всего, словно Бога, целовала все его тело до ногтей на ногах, – он впервые подумал: «И это конец? И теперь – покончить с этой жизнью?» И неожиданный ужас вошел в его душу и покрыл его тело морозной гусиной кожей. «Господи, да как я могу уйти из этой жизни, когда я нашел это античное сокровище русской женственности, это чудо, которое искал семнадцать лет?!» «Имя этому народу Русы. Они народ многочисленный, и нет во всех окрестных землях и странах красивей язычников, чем они», – писал в десятом веке Ибн Фадлан.