Не успеваю я моргнуть — а мальчишки уже и след простыл, только столб пыли оседает там, где он стоял еще секунду назад.
Я принимаюсь за работу — надеваю на лошадь уздечку, застегиваю подпругу и замечаю, как дрожат мои руки. Сердце колотится, точно молоток Перси.
Тук-тук, дзыньк! Тук-тук, дзыньк!
С трудом запрягаю крепкую гнедую лошадь по имени Искорка, которая появилась у массы за год до войны. Когда я подвожу ее к экипажу, ставлю между оглоблями и затягиваю ремни, она недовольно фыркает и закатывает глаза, точно спрашивая меня: «А если нас хозяйка застукает, что будет, как думаешь?»
Собравшись с духом, я взбираюсь по трем железным ступенькам на облучок — возвышение для кучера в передней части кареты, прямо над щитком, предохраняющим повозку от грязи. Если у меня получится обвести мисси Лавинию вокруг пальца и она согласится сесть в экипаж, дело, считай, сделано. Поводьями я орудую неуверенно, но кобыла, кажется, ничуть не смущается от этого. Старушка повинуется каждому моему движению, разве что, покинув каретник, вытягивает шею и протяжно ржет. Ей в ответ раздается чужое ржание — такое долгое и шумное, что, того и гляди, перебудит всех мертвецов, что похоронены за садом.
По спине моей бегут мурашки. Если б Тати узнала, что я задумала, она бы точно сказала, что я сбрендила. Я знаю, сейчас она вместе с Джейсоном и Джоном работает в поле, стараясь делать вид, что ничего особенного не случилось, но все трое наверняка не сводят глаз с дороги, гадая, как я там и скоро ли вернусь. К поместью они точно не пойдут — после вчерашнего Седди с хозяйкой наверняка настороже. Если хозяйка подошлет в поле кого-нибудь из прислуги проверить, как там идут дела, он ничего подозрительного не заметит. Уж Тати об этом позаботится — чего-чего, а смекалки ей не занимать.
Плохо только, что они будут за меня волноваться, ну да что поделать. Сейчас в Госвуд-Гроуве никому доверять нельзя. Я даже посыльного не могу им отправить.
Затаив дыхание, я тереблю синие бусины, висящие на кожаном шнурке у меня на шее, и молю небеса, чтобы они ниспослали мне удачу. А потом разворачиваю кобылу к старому саду и подгоняю ее вперед. Ветви дубов, туго обтянутые колючими побегами ежевики, словно корсетом, склоняются к самой земле. Колючки царапают руки, цепляются за шляпу, пока Искорка везет меня сквозь заросли. У ее ушей вьется слепень, и она встряхивает головой и недовольно ржет. Колокольчики на упряжи тихо позванивают.
— Тс-с-с, — шепчу я ей. — Не шуми.
Неподалеку от старого моста я натягиваю поводья, веля кобыле остановиться. Она взмахивает гривой, и карета, вздрогнув, замирает.
У моста никого. Пусто.
— Мисси Лавиния? — негромко зову я, стараясь подражать голосу Джона, который еще нельзя назвать мужским, но и мальчишеским он перестал быть. Я вытягиваю шею, пытаясь разглядеть, нет ли кого сбоку у моста. — Есть здесь кто-нибудь?
А вдруг хозяйка застала Лавинию за приготовлениями к отъезду?
Раздается треск сломавшейся ветки, и кобыла, навострив уши, поворачивает голову в сторону рощи. Мы прислушиваемся, но больше никаких необычных звуков нет. Слышно только, как шелестят кроны дубов, щебечут птицы, переговариваются в ветвях белки да дятел долбит клювом дерево в поисках личинок. Искорку по-прежнему донимает слепень, и я, спрыгнув с облучка, прогоняю его и успокаиваю лошадь.
Неожиданно мне навстречу выскакивает мисси Лавиния. Я едва успеваю собраться с духом.
— А, мальчишка! — восклицает она, и меня накрывает волна скверных воспоминаний. Не было в моей жизни дня счастливее того, когда меня забрали из хозяйского дома к Тати и уже больше не нужно было нянчиться с мисси. Хозяйская дочка, стоило ей только немного подрасти, тут же приноровилась щипаться, драться да поколачивать меня всем, что только под руку попадется. Будто она сызмала поняла, что так можно добиться расположения матушки.
Я опускаю голову пониже, чтобы спрятать лицо. Уже через пару мгновений будет понятно, сработает мой план или нет.
Мисси Лавиния совсем не дурочка. Но мы с ней давно не виделись, и это мне на руку.
— Ну и где мой фаэтон? — спрашивает Лавиния визгливым, точно как у матушки, голосом, хотя внешне на мать она совсем не похожа. С нашей последней встречи мисси располнела пуще прежнего. А еще сильно выросла — почти догнала меня. — Я же просила кэб, чтобы управиться с ним самой! Чего ж ты мне коляску пригнал? Ух и не поздоровится тому посыльному… А Перси где? Почему он не взял все в свои руки?
Решаю, что правдивый ответ: «Перси приходится искать работу на стороне, иначе не прокормиться, потому что хозяйка ему не платит» лучше попридержать. И вместо этого говорю:
— Кэб сломался, и его пока не починили. В конюшне никого, вот я и решил запрячь коляску по-быстрому и отвезти вас сам.
Эта новость настолько разжигает злость мисси, что она забирается в коляску самостоятельно, не дожидаясь моей помощи. Но это только к лучшему — не хватало еще, чтобы она меня узнала.
— Поедем не мимо дома, а вдоль дамбы, — требует она, поудобнее устроившись на сиденье. — Матушка еще спит. Не хочу ее тревожить громыханьем под окнами, — мисси старается говорить деловито и серьезно, как ее мама, но даже в свои шестнадцать, в длинном пышном платье, она все равно похожа на девочку, которая играет во взрослую.
— Да, мэм!
Я забираюсь на облучок, подгоняю старую кобылу и объезжаю старый пруд, берега которого уже просели и кое-где обвалились. Большие колеса повозки подскакивают на булыжниках, выбившихся из земли, и на толстых стеблях плюща, расползшегося по земле. Как только мы выбираемся на дорогу, я подхлестываю кобылу, и та переходит на бег. Проворства она не утратила, хотя молодой ее уже не назовешь — седина давно припудрила ее шерсть вокруг глаз и вдоль носа. Прядки гривы взвиваются в воздух, отгоняя мух.
Мы проезжаем мили три вдоль фермерской дамбы, потом срезаем путь у маленькой белой церквушки, куда хозяйка заставляла нас ходить каждое воскресение, когда мы еще были рабами. Нас наряжали в одинаковые белые платья, повязывали нам синие ленточки на пояс, чтобы все соседи нами любовались. Мы сидели на балкончике и слушали проповедь, которую читал белый пастырь. После отмены рабства я там ни разу не была. Теперь у нас устраиваются свои собрания. Нынче темнокожие выбирают специальное место, чтобы проповедовать. Оно постоянно меняется — так куклуксклановцам и рыцарям «Белой Камелии» сложнее его найти, но сами мы всегда знаем, куда и когда идти.
— Останови здесь, — приказывает мисси, и я повинуюсь.
«Мы что, в церковь пойдем?» — проносится в голове, но задать этот вопрос вслух я не могу.
И тут из-за церкви появляется рослая сивая лошадь с женским седлом, на котором восседает Джуно-Джейн. Ее худенькие ноги в высоких черных чулках торчат из-под короткого платья. Только сейчас, при свете, я замечаю, что чулки у нее все штопаные-перештопаные, а туфли заношены почти до дыр. Голубое платье в цветочек чистое на вид, но ткань заметно натянута у швов. Видно, что она сильно выросла с тех пор, как ей его купили.
Лошадь у нее жилистая, высокая, с бугристой холкой — верный признак того, что она давно не покидала конюшни. Но девчонка с этим ее дьявольским — в матушку и все их племя — нравом и удивительными глазами, видно, умеет ладить с животными. Ее волосы длинной волной ниспадают до самого седла и сливаются с черной гривой скакуна, так что кажется, что эти двое — одно существо.
Джуно-Джейн приближается к коляске, вскинув подбородок так высоко, что глаза превращаются в узкие щели. И все равно меня от их вида прошибает холодом. Неужели она вчера видела, как я за ней наблюдаю? Неужели обо всем знает? Я вскидываю плечи чуть ли не к самой шляпе, чтобы спрятаться от чар, которые она, того и гляди, на меня нашлет.
Между Джуно-Джейн и мисси Лавинией повисает напряжение — оно до того сгущает воздух, что на нем, кажется, можно играть, точно на струнах.