В конце мая 1941 года у Павловых родилась дочь Ольга, а вскоре Димитрия, «не кадрового» лейтенанта, призвали на военные сборы – на три коротких месяца… Вернулся он в Москву в июле 1946 года. «С любимыми не расставайтесь»1 – эти слова уже были тогда написаны, с 1942 года начали расходиться по всей стране в списках; не знаю, слышали ли о них мои молодые дедушка и бабушка, но к ним, как и к миллионам расставшимся надолго – или навеки! – эти слова были ох, как приложимы…
Стояла осень (золотая? серая? – никто даже не заметил). Взяв в кольцо Ленинград, которому предстояло еще стать городом-мучеником, немцы вплотную подступали к Москве. Паника, конечно, в столице случилась нешуточная – а как иначе? Продукты исчезли из магазинов, с наступлением ночи на охоту выходили мародеры и бандиты, люди в ужасе бежали из обреченного, как представлялось в те дни, города, официальная эвакуация, по свидетельствам современников, организована была из рук вон плохо… Москва подвергалась массированным вражеским налетам, бабушка Тамара с грудным ребенком на руках бегала по тревоге в бомбоубежище… Сейчас это кажется трюизмом: в конце концов, под бомбу не попала – так и жаловаться нечего. Правда. Но… «Горе беременным и питающим сосцами в те дни»2. Евангелисты говорили о последних муках землян при конце света – но разве легче было в те дни, когда только казалось, что конец тот пришел? Женщинам объяснять не надо, что такое грудной ребенок на руках при самых благоприятных обстоятельствах: это не только умилительные щечки-пяточки, но и бесконечные, внезапные и непонятные болезни, мокрые и грязные подгузники (это сейчас изобретены спасительные памперсы, а в сорок первом году в бомбоубежище на это дело шли рваные тряпки и носовые платки), постоянный крик по неизвестным причинам, неотступный риск ему умереть то от одного, то от другого… А вот представьте себе, что все эти «временные трудности» вы переживаете не в квартире с электричеством, горячей водой, паровым отоплением и передовой безотказной техникой – а в грязном подвале, когда сверху на твой дом летят тонные бомбы, муж на фронте, и ты о нем ровно ничего не знаешь, работы у тебя, как у кормящей матери, нет и быть не может, еды тоже – и при всем этом ты знаешь, что завтра будет только хуже, потому что по улицам уже, возможно, будет маршировать вражеская пехота… Какая разница, какой и когда будет всеобщий конец, когда вот он, лично твой – наступает, и ты беспомощна, беспомощна, беспомощна… А эта ниточка писем, что связывает тебя с любимым мужем, – она так хрупка, уязвима и непостоянна, что и легчайшая паутинка рядом с ней – канат… Тамара решила эвакуироваться, вслед за многими другими посчитав, что «на земле», в случае чего, выжить будет легче… Лично меня всегда поражало такое убеждение: кому на земле легче «прокормиться» – жителю благополучного мегаполиса, который корову только на картинке видел? Но заблуждение это настолько крепко в народе, что и до сих пор ревностные ожидатели конца света верят, что смогут пересидеть его именно в деревне… Тамара ошиблась – но нам ли судить ее? Немцы тогда еще шагали по нашей земле едва ли не победоносным маршем – почему, вопреки логике, она должна была верить в то, что найдется сила задержать их? Спустя семьдесят пять лет я знаю, что, останься бабушка в Москве – и уже через три месяца жизнь ее могла бы стать пусть трудной, но сносной, она избежала бы двух лет нечеловеческих, запредельных каких-то страданий. Но как угадать было тогда, когда сама земля из-под ног уходила, а с неба летела смерть? Димитрий поддержал намерения жены.
Рязань, Октябрьский городок,
15 октября 1941 года, среда, 2 часа утра
Милая, дорогая подруга моя! Ты ведь знаешь, как горячо я люблю тебя! Ты знаешь, что все помыслы мои о тебе и маленькой дочке моей! Уезжай же спокойно и твердо и не тревожься так, как ты пишешь, родная. Нельзя подвергать нашу малышку всему, что связано с тревогами в Москве и прочему. Что же касается известий от меня, то пусть не болит твое любящее сердечко: ты будешь получать их, чего нельзя с уверенностью сказать, если ты останешься в Москве. (…) Еще раз прошу – не тревожься так! Мне выпало большое счастье повидать тебя перед отъездом, милая моя женушка, и мою дочурку. Теперь, когда ты пишешь о ней, я так хорошо ее себе представляю! Когда я уезжал, она лежала на подушке и смотрела на меня своими ясными глазками. Да, милушенька моя, дочка наша похожа не только на меня, но и на тебя, иначе она бы не была такой хорошенькой. Родная! Если я получу заблаговременно телеграмму, то обязательно выйду к тебе, но могут быть всякие случайности – телеграммы иногда задерживаются, например… Ты не огорчайся очень этим, помни, что с тобой всегда горячая любовь моя».
Вероятно, направляясь в Самарскую (тогда Куйбышевскую) область, захолустный поселок Кинель-Черкассы, Тамара должна был проезжать через Рязань, где муж ее был еще в неустойчивом положении – в части, мучительно ожидая назначения…
* * *
А путь его, военного инженера, лежал на Кавказ: Горький – Сумгаит – Баку – Грозный… Но это будет несколько позже. Хочу сразу сказать: война та далась бабушке более тяжко, чем дедушке, хотя он вернулся с орденом Красной Звезды и медалями за взятие и того, и другого, и третьего, а она получила только медаль «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны». Он перенес тяжелые военные лишения, она – беспросветные страдания. Конечно, в письмах супруги друг друга берегли, сглаживали углы. Но у Тамары – невероятно мужественной женщины, совершенно железной, такой навсегда оставшейся – все-таки прорывались иногда, как вопль боли сквозь стиснутые зубы – отчаянье, ужас и безысходность… Муж тревожился за нее, не всегда вполне понимая, что именно приходится ей переносить. Возможно, ему до поры до времени казалось, что гражданские вне зоны немецкой оккупации не подвергаются прямой опасности для жизни – потому он пока и задумывался над тем, хорошенькая ли его дочка, гордился, что стал отцом – и как-то не очень думал о том, что и дочки, и жены в любой момент может лишиться. Ну, понятно: «на войне»-то – он, а они где-то там, в мире и покое… Для дочки он боялся пока лишь простуды:
«Рождественский майдан,
Пятница, 28 ноября 41 г.
Голубка моя Рушенька! (Руша, Рушенька – это, наверное, сокращенное от «Тамаруша»; в письмах вообще очень много нежных слов и признаний в любви, интимных подробностей, потому что эти двое истинно любили друг друга, что доказали всей последующей жизнью, – но я опущу эти не нам с вами предназначенные слова; и сама старалась, в подлинных письмах на них наткнувшись, отводить взгляд: пусть они навсегда принадлежат тем, кто их писал и читал. – Н.В.)
Тревога за тебя и за маленькую нашу дочку не покидает меня. На сердце тяжело от неизвестности всякий раз, когда я возвращаюсь мыслью к тебе, моя радость, когда думаю о судьбе твоей и Оли, когда думаю о том, что, возможно, вы еще не достигли Кинель-Черкассов, что так много шансов нашей малютке простудиться и еще больше захворать во время путешествия. (…) Я не писал никому, кроме тебя, да простят мне мои родные. Мне не до писем теперь, пока я не узнаю, что вы благополучны. Последним воспоминанием о тебе, дорогая, был пароход «Мария Ульянова», на котором я видел тебя в последний раз. Я послал тебе отсюда «молнию» в Кинель, но вот уже неделя, как нет ответа.(…)
Я боюсь, ненаглядная моя женушка, дорогая моя супруга, что много горя выпало на твою долю, много испытало нежное твое сердечко… Да и кончились ли эти испытания?! Но ты будешь жива и здорова сама и сбережешь дочурку мою…».
Итак, по дороге в эвакуацию Тамара все-таки повидалась с мужем, но испытания, увы, только начинались. А уж как ей удалось сберечь «дочурку» – знает только Бог, потому что не обо всем, повторюсь, она мужу писала…