В 1821 году опять возник вопрос об экспроприации, когда Комитет министров рассматривал необходимость отчуждения мельницы на Оке[125]. Мельница мешала судоходству, и Министерство путей сообщения хотело ее снести, чтобы расширить проход по реке – типичная проблема для того времени. Владельцы мельницы, купчиха Конькова и ее сын, пытаясь сохранить мельницу, потребовали высокую цену за свою собственность. Для разрешения конфликта между Министерством путей сообщения и Коньковыми Комитет министров создал комиссию по оценке имущества. Рассматривая это дело, Комитет министров решил создать специальные правила о том, что, когда и как правительство может отчуждать для общественных нужд и как защитить права собственников в таких случаях. Однако против такой стандартизации резко выступил влиятельный тогда в процедурных вопросах министр юстиции Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский, который не считал возможным ограничить права, дарованные монархом. Министр юстиции осудил несговорчивых владельцев мельницы, которые, «не уважая пользы общей», назначили чрезмерную цену, но выразил надежду, что случаи изъятия частной собственности будут редки, «дабы не колебать Всемилостивейше дарованные и подтвержденные всем сословиям права»[126]. Нужды в специальном законе, как считал Лобинов-Ростовский, не было.
Из вышеизложенного, а также из риторики записки Лобанова-Ростовского ясно, что он понимал право частной собственности как контракт между правителем и подданными. Человек получал право частной собственности от монарха, который гарантировал ее неприкосновенность (здесь не было места для закона об экспроприации). Верные подданные монарха, таким образом, обещали отдать государству собственность, когда возникнет в том общественная нужда. Самым ярым оппонентом узаконения экспроприации выступил известный консервативный политический деятель адмирал Александр Семенович Шишков[127], сменивший своего врага Сперанского на посту государственного секретаря. В меморандуме, специально написанном по этому поводу, Шишков описывал систему российского государственного устройства, основанного на двух началах: самодержавии и «непоколебимости» частной собственности: «Сии два закона, столь же существенные для блага народного, сколь и противные между собою, тогда только согласуются, когда первый есть самострожайший хранитель второго, и когда второй беспрекословно подчиняет себя первому»[128]. Закон об экспроприации разрушил бы гармонию этих двух элементов: он признал бы возможность такой ситуации, когда собственник ставит свое право выше воли монарха, а монарх оказывается не в состоянии выполнить свое обещание заботиться о неприкосновенности владения.
Еще один аргумент против закона об экспроприации ярко отражает романтическо-консервативную трактовку собственности: экспроприация невозможна, так как никто не в состоянии определить ценность собственности для владельца. Бюрократическая оценка не принимает в расчет настоящую величину потерь – материальных и нематериальных:
Может ли и должен ли оценщик входить в чувствования владельца собственности? Поставит ли он в цену любовь его к родному имению, в котором, может быть, лежат драгоценные для него памятники, прах отца его, матери или детей? Поставит ли он в цену естественную привязанность его к роще, или саду, который он собственными руками своими насадил, развел и разрастил?[129]
Добровольное пожертвование собственности на общие нужды, думал Шишков, нанесло бы значительно меньший моральный урон собственнику, нежели несправедливая денежная компенсация. Более того, Шишков предостерегал о возможных злоупотреблениях экспроприациями для общественных нужд, учитывая, что область распространения этих нужд в будущем нельзя предсказать. Поэтому Шишков, так же как и Лобанов-Ростовский, считал, что дела об экспроприации должны решаться в каждом случае индивидуально, а решение об отчуждении может принимать только царь.
Эта логика защиты неприкосновенности частной собственности вполне соответствует екатерининским представлениям: в начале XIX века собственность все еще рассматривалась как недавно приобретенная привилегия дворянства, как дар монарха, а не как неотчуждаемое естественное право. В отсутствие прочих личных прав, собственность приобрела символическое значение как маркер индивидуальности, одна из ключевых характеристик личности. Для Шишкова собственность была личностной, неотчуждаемой (в том смысле, как Маргарет Рэйдин интерпретирует два типа собственности – взаимозаменяемый, или отчуждаемый, и личностный, то есть неотчуждаемый[130]). Собственность в консервативной идеологии – не абстрактное право: это, как писал другой консервативный мыслитель Адам Мюллер, часть человеческого тела, «проекция его конечностей»[131]. В точности как Юстус Мёзер, Шишков определял собственность как «особую связь между объектом и личностью (или семьей), которая включала в себя ценности, чувства и отношения немонетарного, нетоварного свойства»[132]. Сперанский, напротив, применял строго утилитарную модель, рассматривая любую собственность как имущество, не связанное с личностью. Тогда как для Сперанского собственность была абстрактным правом, для Шишкова неприкосновенность частной собственности была все еще элементом отношений между царем и народом. Риторика интимности дворянской собственности предполагала неуместность бюрократической оценки отчуждаемого владения и часто использовалась в дискуссиях об ограничении частновладельческих прав вплоть до начала XX века[133].
Позиция Шишкова и Лобанова-Ростовского получила полную поддержку сановников, в том числе и со стороны Мордвинова, имевшего репутацию убежденного либерала и защитника частной собственности[134]. Однако риторика Мордвинова апеллировала к несколько иному видению отношений между частными собственниками и государством. Он подчеркивал, что общее благо происходит из суммы частных благ всех подданных; именно власть монарха связывает частные воли людей вместе, и поэтому право частной собственности и верховная власть неотделимы друг от друга. В немонархических правлениях («вольных правительствах»), где закон, а не воля монарха защищает неприкосновенность частной собственности, условия экспроприации могут быть закреплены особым постановлением. В самодержавном государстве монарх определяет, что является общим благом, и разрешает конфликты между общими и частными интересами; соответственно, нет нужды в специальном законе об экспроприации[135].
Символично, что «первый либерал России» (как назвала Мордвинова его биограф), выступая в защиту частной собственности, связал это право не с естественным правом, а с политической властью самодержавия. Несмотря на разницу консервативной и либеральной риторик, и Шишков, и Мордвинов, в сущности, высказывались о необходимости защиты собственности для сохранения существующего социального порядка. Таким образом, частная собственность как в консервативно-романтическом, так и в либерально-утилитарном понимании служила интересам монарха и его верноподданных, укрепляя сословное неравенство.
Учитывая идеологическую силу принципа частной собственности (Шишков даже поставил его в один ряд с самодержавным принципом!), трудно было примирить неприкосновенность собственности и экспроприацию. Трудности с этим испытывали не одни только российские законодатели. Специфика российского случая заключается в представлении о несовместимости экспроприации с самодержавием и в приписывании собственности особенного нравственного значения. Что в Европе представлялось правовым механизмом, пригодным для согласования противоречий между общественными и частными интересами, в России предстало как нарушение контракта между правителем и его подданными. В упоминавшемся выше деле о мельнице Коньковых (1821) Александр I взял сторону министра юстиции, выступавшего против введения общих правил экспроприации.