Спор братьев о статусе литовских территорий обернулся обсуждением судьбы Литовского корпуса, которым командовал Константин. Здесь соположение русского и военного стало определяющим для аргументации Николая. «Оставим все в… настоящем положении, – писал он брату, – не пойдем далее этого, будем сопротивляться тем, которые пожелали бы идти далее (к объединению литовских территорий и Царства Польского. – Прим. авт.) и, по крайней мере, сохраним в войсках сознание, которое вы так хорошо поддерживали в них до сих пор, что они русские»[172]. В другом письме он отметил: «…пока я жив я не могу потерпеть ни малейшей попытки сверх этого (сохранения привилегий Царства Польского. – Прим. авт.)… поэтому необходимо, чтобы часть Вашего комплектования была набрана в русских губерниях… К несчастью, старые русские офицеры Вашего корпуса исчезают, а большинство молодежи – поляки; через десять лет поляки будут русскими лишь по названию, а в сущности будут польскими; пора подумать предотвратить это»[173].
В письме Константину от 12 (24) ноября 1827 г., которое сам император назвал «исповедью, каковою она была бы перед Богом»[174], Николай пошел дальше. «У нас… для Литовского корпуса существует особая форма; – писал он великому князю, – до тех пор, пока ее носят русские, это не представляет никакого значения, так как какой бы цвет ни заставляли их носить, они останутся русскими, но дело обстоит иначе с поляками, в глазах которых этот цвет приобретает значение, клонящееся к поддержанию в них надежды, ныне немыслимой, возвратиться к королевству, отделившись от империи»[175]. Показательно, что Литва предстает в этом письме в двух ипостасях – она и чужая (цвета Литовского корпуса необходимо менять[176]), и при этом своя, названная «русской провинцией», которая не может «возвратиться к Польше, потому что это бы значило посягать на целость империи»[177]. Польша же, названная здесь королевством, оказывается поставленной на один уровень с Россией, то есть определенной как политический субъект. Все это сочетается с вполне прямым изложением позиции императора относительно русского, соположенного с военным; Николай прямо говорит о давлении, оказываемом на русских (в данном случае – на офицеров и солдат): их заставляют носить литовские цвета. При этом император выражает уверенность, что, даже если принуждать русских носить литовские мундиры, они не перестанут быть русскими, то есть останутся лояльными династии и стране.
Зимой 1826 г. цесаревич впервые за долгое время приехал в Петербург[178]. Это вызвало в обществе многочисленные толки и слухи. Говорили, что Константин Павлович явился в столицу «по делу польского тайного общества» или для того, чтобы «отсоветовать государю вести войну с Турцией»[179]. Много разговоров велось и вокруг Литовского корпуса. В обществе полагали, например, что «якобы назначен в оные войска главнокомандующим генерал Красинский, войско же оное будет стоять на границе близ Крякова» (Кракова. – Прим. авт.) и что «будто польское войско будет разделено между российским для уничтожения часто встречающегося в Польше бунта»[180]. Очевидно, что при взгляде из столицы позиция великого князя в Царстве Польском казалась пошатнувшейся.
Примечательно, что к великому князю был приставлен агент, составлявший донесения о действиях Константина Павловича во время пребывания в Петербурге. Испещренные грамматическими ошибками и описками записочки позволяют увидеть все перемещения и встречи великого князя в городе. Константин не переставал демонстрировать связь с Польшей: на столичных балах он появлялся одетым в польское платье[181], его регулярно посещали жители польских территорий империи[182]. Цесаревич часто виделся с братом – великим князем Михаилом Павловичем и матерью – императрицей Марией Федоровной, однако, судя по этим материалам, за две недели, проведенные в Петербурге, император навестил брата лишь однажды[183]. Очевидно, это была не единственная встреча – при дворе в это время было организовано несколько балов. И все же образ «братской любви» зримо померк. По мере того как император обретал бóльшую уверенность, практическая необходимость публичной демонстрации чувств к старшему брату, по крайней мере в Петербурге, перестала быть насущной необходимостью. Тем более что приблизительно в это время Константин инициировал новый спор с императором. Речь шла о вступлении России в войну с Турцией.
Еще находясь в Петербурге, цесаревич вполне публично и при этом в свойственной ему грубой манере высказывался против планов открытия боевых действий. В письмах генерал-фельдмаршалу Ф. В. Остен-Сакену Константин утверждал, что «откровенно и гласно высказывал мнение… что иметь… войну нет никакой в виду пользы». «Начать оную весьма легко, – отмечал великий князь, – какой же будет конец одному Богу известно. Надеяться на свою силу не можно»[184]. Великий князь, очевидно, не приукрашивал собственные действия. Это подтверждают и записки приставленного к нему агента, который сообщал: «Рассказывают будто бы Цесаревич целые 4 часа был запершись в комнате с графом Дибичем, который якобы большой приверженец войны и хотел с жаром убедить о пользе оной. Цесаревич будто бы насмехаясь над горячностью графа в шутку сказал, что ему надобно поставить промывательные из холодной воды и что на бале все задевали графа словами „Холодной воды! Холодной воды!“»[185]
Вернувшись в Польшу, Константин продолжил давление на Николая в переписке. Он пытался переключить внимание императора на европейские дела, утверждая, что «враги с запада с легкостью могут начать действовать», что Запад сделает все, чтобы «занять» Россию войной на Востоке, что так будет нанесен «удар… достоинству и… могуществу» императора[186]. Николай, как и в переписке о будущем литовских территорий, был вынужден балансировать между необходимостью отстаивать собственную позицию и стремлением угодить брату. Он отвечал, что разделяет мнение цесаревича относительно Европы («Запад делал, делает и будет делать все, что в его силах, для того, чтобы… парализовать наши силы»), однако отказываться от своих планов не желал[187].
Как всегда, Константин использовал апелляции к Александру I. Стремясь отговорить брата от объявления войны Турции, он писал Николаю: «Я никогда не позволю себе, дорогой брат, намечать Вам начала, которых вы должны придерживаться… и если иногда я высказываю вам с присущей мне откровенностью истину, – то, что я признаю истиной в душе, – это является ничем иным как следствием привычки, привитой обыкновением поступать так в отношении нашего покойного бессмертного императора и побуждающей меня действовать подобным образом, – следствием священного слова, данного ему мною поступать так и в отношении вас, как только его не станет, – что было потребовано им от меня под клятвою»[188]. Однако на сей раз стало понятно, что использовать политику, правила и начинания, завещанные «покойным бессмертным императором», в качестве аргумента в споре мог не один Константин. Николай усвоил эту манеру достаточно быстро – если цесаревич считал возможным поучать его по праву, предоставленному лично Александром I, то Николай мог действовать в соответствии с памятью о великом монархе-брате. Он поведал великому князю о том, что вступить в войну его побуждает не что иное, как долг и стремление завершить дело, начатое Александром I, намеревавшимся покончить с «вечным источником раздора»[189]. Примечательно, что в этом же письме Николай I, рассуждая на тему будущей войны на Востоке, прямо писал, что в отношении Европы «чем больше мы будем придерживаться нашего собственного права, тем лучше все будет»[190]. Отметим – этот аргумент при обсуждении дел на Западе, в Польше, в переписке Николая не звучал.