Свободомыслящий наставник в его закрытой частной школе однажды аккуратно написал поперек уголка его табеля: «Блистательный, но зловредный». В то время это определение привело мистера Флеминга в восторг, и с тех пор он его придерживался. Оно и впрямь завело его чрезвычайно далеко. На протяжении строительства нескольких поразительно успешных карьер (он прогремел, сдавая экзамены на диплом бухгалтера-эксперта, вел победоносную войну, служа на флоте, в итоге очутился в торговле ценными бумагами, сорвал банк на фондовой бирже необыкновенно удачливо и мастерски и почти случайно приступил к учебе в качестве студента-правоведа) он был сосредоточен на себе со свирепой объективностью, и так до тех пор, пока сейчас, в возрасте, который лишь прибавил ему притягательности, не выстроил личность столь же замысловатую, загадочную и несообразную, как архитектурный каприз девятнадцатого века. Он поочередно культивировал информацию, власть, деньги и свои чувства, никогда не позволяя ни одному из перечисленных оказывать на него исключительное влияние. Неуемное любопытство позволило ему накопить изрядные познания, которые его находчивость и здравомыслие общими усилиями распространяли или утаивали, дабы властвовать над идеями и людьми. Он делал деньги из того и другого, причем люди не сознавали этого отчетливо, поскольку обычно бывали настолько ослеплены его вниманием, что забывали о собственных целях. Душевным человеком он бывал в тех случаях, когда удосуживался показать это. Но в целом его ничуть не заботили другие люди, и в равной мере он не ждал и не желал от них заботы о нем. Его просто и всецело заботил он сам, и ныне он считал, что наконец-то стал человеком, который ему по душе. Единственным существом в мире, доставлявшим ему мгновения беспокойства, была его жена, и то лишь потому, считал он, что в один период их жизни он позволил себе слишком открыться ей. Косвенным результатом явились их дети, которые, явно иллюстрируя теорию евгеники Шоу, в остальном были, по мнению мистера Флеминга, следствием неверно понятого светского энтузиазма. Сын внушал ему скуку. Он не сомневался, что Джулиан женится на необычайно и даже прискорбно заурядной девушке, и единственное смягчающее обстоятельство этого брака – крайняя молодость Джулиана – с учетом его работы и характера вряд ли играла значительную роль. Вероятно, он предпримет попытку вырваться лет в тридцать или около того и к тому времени уже будет иметь двух или трех ребятишек и жену, которая, истощив все свои скудные ресурсы, чтобы пленить его поначалу, в то же время будет обладать губительной осведомленностью о его поведении. Это неизбежно приведет к тому, что он ее оставит (если и впрямь поставит перед собой такую цель) по совершенно превратным причинам.
Свою дочь он считал бедствием более утонченного свойства. Несомненно, привлекательная, она хоть и не была глупа, но не обладала достаточным для обаяния интеллектуальным багажом. Ее интеллект был импульсивным, и у нее не имелось причин ни поддерживать эти импульсы, ни противостоять им. Ей предстояло ошибочно считать своей жизнью мужчин, которые пользуются ею, и работу, которая этого не делает, и так до тех пор, пока увядающая привлекательность и суждения, движимые страхом, не заставят ее выйти замуж. Это если не произойдет чуда. Мистер Флеминг верил лишь в чудеса, сотворенные им самим – «вручную», как объяснил бы он с бесхитростным выражением, которое у него на лице выглядело весьма бесовским. Все вышеупомянутое явилось результатом стараний его жены быть хорошей матерью, он же, настроенный предельно оптимистично, никаким отцом быть не старался.
Бессчетное множество женщин задавали ему вопрос, почему он женился на своей жене, и он забавлялся, слушая, насколько разные доли любопытства, обеспокоенности и неприязни они ухитрялись вкладывать в этот коротенький провокационный вопрос. Не меньше он забавлялся, отвечая (и с пренебрежением отвергая такие заезженные оправдания, как молодость или неопытность) с обилием удивительных и явно относящихся к обстоятельствам подробностей; так, чтобы продлить их надежды, возбудить их интерес или опровергнуть их гипотезы, всякий раз (а он никогда не рассказывал одну и ту же историю дважды) обнаруживая, что не существует пределов и границ человеческой способности верить. Действовал он, по его мнению, в лучшей манере из возможных. Он никогда не принижал жену даже косвенным образом. Просто пристраивал, так сказать, еще один ярус к конструкции своей личности и предлагал его конкретной даме во временное владение: она могла рискованным образом угнездиться в насыщенной и странной атмосфере этого места, которое ее без труда убеждали считать уединенным замком.
Он выкупался, он оделся.
В спальне он окинул взглядом путаницу простыней, влажных шелковистых волос и голых обиженных рук – со слабым, очень слабым интересом. Когда несколько часов назад он отказался поужинать с ней, она начала наживать на этом обстоятельстве эмоциональный капитал. Его замечание, что для нее однообразие и есть вкус жизни, повергло ее в состояние оскорбленного театрального молчания, и он прекрасно понимал, что она ждала, когда это молчание нарушит он сам. Вместо этого он положил на туалетный столик две пятифунтовые купюры и немного мелочи, придавил их ее флаконом духов «Карон» и вышел. Его смешила реакция женщин на этот шаг: он всегда утверждал, что, когда в театре на сцену швыряют пенни, актеры оскорбляются исключительно в связи с достоинством этих монет. Соверены дали бы иной результат. Сентиментальные женщины (таковых был легион) возвращали купюры и оставляли себе мелочь. Профессионалки оставляли себе все деньги и больше никогда о них не упоминали. Романтичные и неопытные возвращали все до пенни, а потом еще несколько недель обсуждали этот случай с разной степенью неискреннего негодования (этих он научился избегать). Одна женщина оставила деньги несколько дней лежать на туалетном столике в отеле, а потом, когда они покидали этот отель, объявила, что деньги предназначены в качестве чаевых для горничной; еще одна оставила себе купюры и вернула ему мелочь как пожертвование в пользу его чувствительности.
Он вызвал такси и отправился в свой клуб выпить и сделать несколько телефонных звонков. Пришло время, считал он, для некоторых кардинальных перемен…
* * *
Лейла Толбэт позвонила к себе домой – сказать горничной, чтобы передала няне, чтобы дети не ждали, так как она задержится у дамского мастера, позвонила к Томасам – сказать, что опоздает к ним на вечеринку (боже, они ведь просили ее приехать пораньше), позвонила к Флемингам – сказать, что опоздает на ужин, потому что опоздает к Томасам. А затем, легким стоном демонстрируя гордость своими организационными способностями, осторожно расположилась в электрическом сушуаре. Большинство гостей теперь опаздывают, никого не предупреждая, – в наше время никаких манер у людей…
* * *
Хотел бы я обойтись с ним действительно грубо. В самом деле, возмутительно, думал Джозеф Флеминг, сражаясь подагрическими пальцами с черным галстуком-бабочкой. К старшему брату он испытывал такую острую антипатию столько долгих лет, что даже в ожидании встречи с ним позволил себе предварительный разгул ненависти. Волны его мыслей набегали, отступали и разбивались о скалы братовой заносчивости, его успеха у других мужчин, у любых женщин, в денежных делах (его профессия раздражала тем, что, казалось, сочетала в себе непрерывную вереницу женщин с притоком денег), и наконец – у этой совокупной загадки, целого мира. Миссис Флеминг он тоже не любил, впрочем, он вообще не любил женщин, недолюбливал других мужчин, которым они нравились, и питал отвращение к каждому, кому когда-либо нравился его брат.
Отличительной особенностью Джозефа была сильная подагра, особенно рук, хотя красного вина он не пил. Он знал, что вариации на тему злости, которым он сейчас предавался, вызовут у него сильный голод, что за ужином он будет есть слишком много и слишком быстро и что проведет бессонную ночь с несварением. Характерно для него было и то, что каким бы ничтожным ему ни казалось собственное желание побывать на ужине на Кэмпден-Хилл-сквер с целью знакомства с некой бойкой крошкой, окрутившей этого чертова щенка, его племянника (и, вероятно, небольшой компанией зануд, с которыми ему так часто приходилось встречаться раньше), ничто не смогло бы заставить его пропустить этот ужин. По его ощущениям у него начиналась очередная чудовищная простуда… но он все-таки пойдет, хотя как можно ожидать, что такой вечер окажется приятным, выходит за грань его понимания.