Однажды, когда после прогулки по остывающему, как сейчас, Петербургу, мы в кафе на Фонтанке согревались чаем с мятой – единственным, на что у меня хватало денег, – она приоткрыла для меня свою природу. В тот день, как выяснилось через полгода, для меня запустился обратный отсчёт.
– Любовь разрушает человека, – Настя обняла рукавами крупной вязки толстые стенки дымящейся чашки и задумчиво посмотрела сквозь меня.
– Ты хотела сказать, это человек разрушает любовь? – вопросительно поправил я.
Она кончиками губ отхлебнула дымящейся жидкости.
– Нет, Феденька, любовь убивает.
– Смотря что понимать под любовью, – сам не понял, согласился ли с ней я.
– А как ты считаешь, Ромео любил Джульетту?
– Любил.
– И что это, по-твоему, за любовь, которая убивает? Она же – любовь. Значит, должна всё превозмогать: и гибель, и боль, и вообще – зло. А убивать себя, оттого что не в силах пережить смерть любимого человека, – это разве любовь?
– И это – любовь, – умилился я и убрал с её лица неудобно соскользнувшую прядь.
– А как же «созидательная энергия»? Ведь это и должна быть любовь, разве нет? А раз она разрушает вместо того, чтобы созидать, выходит, это энергия уничтожения. Даже самоуничтожения.
– Ну, не всегда ведь всё плохо заканчивается.
– Это в жизни, может, и не всегда. Жизнь – лжёт. Не лгут только книги. А в книгах, например, я другого не встречала. И «Леди Макбет», и «Гроза»… – она поёжилась.
– Светлая и тёмная Катерины, – не без удовольствия продемонстрировал я, что помню, как она их называет.
– Ага. Обе ведь плохо кончили.
– Так затем книги и пишутся.
– Зачем? – и она задержала взгляд где-то на моей переносице.
– Чтобы пострадать. С удовольствием пострадать, по буковке, по капельке.
Она снова отвела вдохновенные глаза.
– Я не хочу страдать, – проговорила она так бархатно, будто речь шла о чём-то со знаком плюс.
«Я не хочу страдать». Именно эти слова я запомнил особенно хорошо.
В полёте из Сибири мне снились Настины глаза – в тот самый бархатный момент. Когда самолёт сел, вместе с пассажирами выпуская в питерскую туманность угольную кузбасскую духоту, был полдень и ещё десять дней отпуска впереди. Решив не возвращаться домой раньше полуночи, я направился в центр города.
С первых дней переезда в Петербург, те самые семнадцать лет Насти назад, я полюбил улицу Правды. Не из-за названия, нет. Не знаю, от чего именно исходила магия этого места, но именно здесь, между киновузом и Владимирским собором, необычайно вкусно согревал мой юный пищевод любой из полусуррогатных портвейнов – от «Алазанской долины» до «трёх топоров». И то и другое стоило в пределах двадцати рублей по курсу начала нулевых и особенно радовало с первым покровом зимы – уютным и пушистым, как помпон на девичьей шапке. Город укутывал собой.
На улице Правды встречались редкие чернокожие парни, и каждому я дарил улыбку. Их врождённому чувству стиля я завидовал ещё с первого курса университета (на нашем факультете числилась парочка). Я, никогда не умевший одеваться, с восторгом взирал на них – на которых простые кроссовки, штаны и футболка смотрелись так, словно их наряжала сама Гармония (наверное, это генетическое: чернокожие люди почти все обладают идеальным чувством ритма, шарнирной пластикой, безупречным чувством собственного тела и геном стиля). Любая тряпка смотрелась на них настолько идеально, насколько нелепо свисали на мне самые дорогие шмотки моего гардероба (может, это связано с тем, что я ненавидел униформу менеджера по продажам, от которой невозможно отказаться, как военному от погон). Догадываюсь, что всё это обусловлено исторически: многовековые пляски с барабанами не могут не отпечататься в геноме, что тем не менее не объясняет врождённого чувства стиля в одежде.
У дверей киновуза на улице Правды кучковалась компания из шести студентов. В октябре, когда сессия ещё не загнала их в интернет и не погребла под листьями осенних конспектов, они гормонально резвились и игриво щипались. Девушки неестественно восторгались, парни добавляли голосу дерзкого баску. Каждый звук их славил молодость.
Я остановился прикурить, и до меня донёсся неестественно развязный, до наигранности резкий голос:
– И я, прикинь, стою такой, пельмени сварились, а я, короче, накуренный, беру (зацени!) и пельмени все достал (понял?) и в ведро выбросил – вместо лаврушки – (прикинь!) и стою такой, туплю на лаврушку, бля. Заебись?
Сквозь грохнувший смех этот же голос, ставший вдруг мягким, обходительно прозвучал:
– Извините, у вас не найдётся сигаретки?
Я протянул пачку и проговорил так, чтобы выглядеть дружелюбно. Получилось снисходительно:
– Какой курс-то?
– Шестьдесят рублей, – весело отрапортовал студент и добавил, жестами выпрашивая огоньку. – Да есть восемнадцать, есть. Ха-ха! Лет – целых восемнадцать есть, а денег – ни рубля нет.
«О, бесценное время, когда безденежье может служить поводом для бахвальства», – подумал я и поднёс к его сигарете зажигалку со словами:
– Выпить не хотите? У меня сегодня день рождения, а выпить не с кем.
В кино такая ложь обычно срабатывает. Сработала и здесь. Студент смерил меня взглядом, соотнося услышанное с увиденным. Удовлетворившись результатом, он огласил предложение остальным. Раскол произошёл в мгновение. Трое попрощались, устремившись в сторону метро («Видимо, домашние, питерские», – пронеслось у меня в голове), и со мной остались, кроме хохмача, ещё двое – звонкая девчушка в розовых кедах и вихрастый поэт со смеющимися глазами. Я предложил бельгийский паб на соседней улице, что было встречено с искренним первокурсным энтузиазмом.
– Заказывайте что хотите. Я праздную и угощаю, – убедительно пригладил я бороду, когда мы разместились за столом в тёмном неоновом углу.
Уговаривать не пришлось. Официантка ничего не записывала, а потом повторила весь заказ – около дюжины позиций – наизусть.
– Вот это оперативка у девушки, – восхитился хохмач и протянул мне бледную руку, – Артём.
Поэт оказался Денисом, а розовый колокольчик – Ритой.
– А вас как зовут? – по-детски слюбопытничала она.
– Раз ты Маргарита, зови меня мастером.
– Идёт! – прозвенела она и, наигранно манерничая, с жаром добавила: – Уважаемый мастер, а можно, мы кальян закажем?
Её радостный взвизг почти опередил мой кивок.
– А сколько вам сегодня исполнилось лет? – подключился Денис.
– Больше, чем кажется, – уклонился было я, но тут же решил, что заигрываться в анонимность ни к чему, – тридцать четыре.
– Сколько? – прохрипела громким шёпотом Рита.
– Вдвое больше, чем тебе.
– Ништя-я-як! Круто выглядите!
– И покажусь ещё круче, если перестанете мне выкать.
– Договорились, – по-хозяйски опередил всех Артём.
Подоспело пиво, и мы закрепили знакомство тостом.
– У нас в универе преподов мастерами называют, – прогудел Денис.
– А на кого учитесь?
– Журналисты мы.
– Все?
Они дружно кивнули.
– И у всех это, конечно же, первая вышка? – обозначил я уверенное сочувствие вместо вопроса.
Юношество посмотрело на меня с уважением, а девушка – с интересом.
– Ну да. А что? – в этой компании Рита была главным интервьюером.
– Да ничего. Просто – плохо.
– Это почему? – звучным хором откликнулись парни.
– Потому что журналисты срубают вершки.
– В смысле?
– В том смысле, что даже если ваш диплом будет краснее советского флага, всё равно вы будете знать историю хуже историков, философию – хуже философов, и так далее.
Я глотнул пузырящегося лагера.
– Так журналистику-то же будем зато знать? – неуверенно прогудел Денис.
– Это что за наука такая? – озадачил я его и сделал вид, что поморщился от пива, а не от того, как он построил фразу.
Троица озадаченно притихла.
– А ведь именно вы будете влиять на общественное мнение. – Я снова отхлебнул. – И на умы людей.