Четвертый рисунок так же был сделан на клочке бумаги. Черная громада свечной башни и яркое пламя на смотровой площадке. Пламя с фитилем в виде человеческой фигуры. Наверное, рука Леонида дрогнула, когда он рисовал фигуру, потому что в том месте, где должна была быть голова, была дыра, прорванная острием карандаша. Никакой надписи под этим рисунком не было. Имелась лишь застывшая капля воска в самом углу. Мирослава осторожно поскребла каплю ногтем, понюхала. Запах был тот же – воск и горечь диких трав.
На пятом рисунке снова была Свечная башня, только уже изнутри, только уже с лежащим у подножья лестницы мальчиком. Мирослава вздрогнула, уронила листок. Это был ее рисунок. Она точно знала, что ее, но совсем не помнила, когда его нарисовала. И мальчик на рисунке был Лехой, в этом не было никакого сомнения. Когда-то она умела очень хорошо передавать детали. Значит, Фрост сказал правду, значит, они и в самом деле нашли Леху…
Мирослава ласково погладила мальчика на картинке, вытерла скатившуюся по щеке слезу и потянулась за следующим рисунком. Этот рисунок был самым обычным, хоть и сделанным в какой-то небрежной, истеричной даже манере. Но все равно это была ее рука и ее манера. И нарисовала она портрет дяди Мити. Когда нарисовала – большой вопрос. Дядя Митя смотрел на нее очень внимательно, даже требовательно. Лицо его было искажено то ли страхом, то ли болью, то ли яростью. А может и тем, и другим, и третьим. Все эмоции были так очевидны, потому что глаза его не были привычно защищены толстыми стеклами очков. А может потому, что нарисованный дядя Митя был моложе себя нынешнего. А может потому, что его плечо сжимала тонкая женская рука с длинными пальцами. Сжимала, впиваясь острыми ногтями в грубую ткань ветровки. Волосы на загривке снова затрещали, а по позвоночнику побежал привычный уже холодок. Мирослава пригладила волосы, поднесла рисунок к глазам. Она прежняя, она маленькая, стерла эту женскую руку ластиком. Стерла в ярости, а может в страхе, но нажим карандаша был таким сильным, что рука все равно осталась на портрете, только сделалась едва заметной, призрачной. Мирослава отложила этот рисунок к просмотренным и потянулась за следующим.
На нем была нарисована Свечная башня. Этот рисунок был почти точной копией той картинки, что нарисовал Леонид Ступин. Та же рвущаяся в темное небо громада, тот же огонь на смотровой площадке с человеческой фигурой вместо фитиля. Рисунок был сделан в той же порывисто-истеричной манере, что и портрет дяди Мити. Те же размашистые, грубые линии, то же господство черного над белым, но, безусловно, это был ее рисунок. В этом у Мирославы не было никакого сомнения. Это как увидеть собственную подпись…
В папке оставался самый последний листок. Он лежал картинкой вниз, но нажим карандаша был такой силы, что рисунок проступал на бумаге, словно вены на человеческой коже. Мирослава сделала глубокий вдох и, так и не выдохнув, перевернула листок картинкой вверх. Перевернула, отшатнулась и зажала рот руками, чтобы не заорать в голос.
С рисунка на нее смотрела ведьма. Та самая ведьма из ее видений. Вместо кос у нее были змеи, вместо глаз черные дыры, с ее серого рубища стекала вода, а когтистыми птичьими лапами она тянулась к той, что посмела нарушить ее многолетний покой, к той, кто посмела с помощью простого карандаша призвать ее в этот мир…
Мирослава не знала, как долго она просидела на полу, прижавшись спиной к стене, обхватив голову руками. Не знала, сколько времени ей понадобилось на то, чтобы прийти в себя. Наверное, много, потому что в себя ее привел лишь настойчивый телефонный звонок. Звонил Всеволод Мстиславович. Шеф желал знать, куда она подевалась в такое сложное для школы время и когда, черт побери, планирует приступить к своим непосредственным обязанностям. У Мирославы хватило выдержки, чтобы пообещать вернутся в самое ближайшее время и оборвать шефа едва ли не на полуслове. У нее даже хватило выдержки и мужества, чтобы собрать с пола рассыпавшиеся листочки, сложить их в папку и запихнуть папку в сумку. Вот только на все остальное ее решительности не хватило. Окружающий мир сделался черно-белым, как ее детские рисунки, словно бы кто-то невидимый только что высосал из него все краски. Из мира – краски, а из самой Мирославы – жизненную энергию.
Если бы не творящийся в Горисветово ужас, она уже сегодня записалась бы на прием к психиатру, но чувство долга гнало ее обратно в школу. Чувство долго и острое желание вспомнить все.
* * *
В Горисветово царили хаос и паника. На автостоянке Мирослава обнаружила с десяток дорогих авто, а в холле центрального корпуса толпились возбужденные и взволнованные родители. Наверное, те самые, что решили не забирать своих чадушек после первого убийства. Тогда решили не забирать, а теперь вдруг одумались. Всеволод Мстиславович был тут же – успокаивал, убеждал, обещал непременно со всем разобраться. Мирославу он встретил полным раздражения взглядом и этим же взглядом дал понять, что вот теперь, на этом критическом этапе, она уже не нужна, что с ней он разберется позже, когда решит более насущные проблемы. Мирославе подумалось, что насущные проблемы стали неразрешимыми уже в тот момент, как появились. Что разбираться с ними нужно было не сегодня и даже не в день самого первого убийства, а много лет назад. Свечная башня стала для этого места своего рода громоотводом. Вот только притягивал этот громоотвод не молнии, а зло. Чистейшее выкристаллизованное зло.
Мирослава не стала оставаться в холле, у нее были дела поважнее. И у нее были вопросы, на которые она рассчитывала получить ответы уже сейчас.
Дядя Митя оказался там, где и должен был быть – в конюшне. Под звуки льющегося из приемника блюза он задавал корм лошадям.
– Здравствуй, девочка, – сказал он, не оборачиваясь. И как только узнал о ее появлении?
– Здравствуй, дядя Митя. – Мирослава застыла в дверном проеме, не зная, как правильно поступить. – Мне нужно с тобой поговорить. Найдешь минутку?
– Для тебя, девочка, всегда и сколько угодно! – Он погладил Белоснежку по холке, поставил в проходе сумку с овсом, и направился к Мирославе. – Решила не принимать участия в том дурдоме? – Он очевидно намекал на визит родителей.
– Отстранили. – Мирослава пожала плечами.
– Почему ты сразу ко мне не пришла? – Дядя Митя вытер руки о джинсы, подошел вплотную. Его лицо, доброе и взволнованное, никак не походило на то, что она нарисовала тринадцать лет назад. – Бедный парень.
– У меня были кое-какие дела.
Так больно и так страшно подозревать самого близкого, самого родного, считай, единственного оставшегося у нее друга. Больно, но она должна знать правду!
…Они сидели на скамейке возле конюшни, между ними лежала открытая папка с рисунками.
– Где ты это взяла? – спросил дядя Митя, закуривая.
– Дома. Нашла в бабушкиных бумагах.
Он кивнул, глубоко затянулся сигаретой и спросил:
– Так что ты хочешь знать, Мира?
– Я хочу знать, что это за рисунки, и почему бабушка их спрятала.
– Я советовал сжечь. – Он выпустил почти идеальное колечко дыма. – Твой лечащий врач тоже.
– Какой врач?
– Психиатр. Ты нарисовала эти картины вскоре после своей… – он запнулся, а потом решительно продолжил: – Вскоре после своего возвращения.
– С того света?
– Да. Поначалу психиатр посчитал этот метод полезным. Регрессология. Слыхала, небось?
Еще бы она не слыхала! Всякий уважающий себя шизик знает, что такое регрессивный гипноз.
– Врач подумал, что вот это все, – дядя Митя кивнул на рисунки, – поможет тебе.
– Поможет в чем? Вспомнить, что со мной случилось до момента смерти?
– Я бы расширил список. – Он невесело усмехнулся. – До смерти и во время смерти.
– Охренеть! – Мирослава откинулась на спинку скамейки, на мгновение прикрыла глаза. – И что из меня вытянул этот ваш регрессолог-самоучка?
– Сначала вот это. – Дядя Митя взял в руки листок со своим портретом.