– Без проблем! – сказал я, и на глазах у всех разорвал заявление, изо всех сил стараясь сдержать накатившие вдруг слезы обиды.
– Ну вот, теперь вы все видите, как он относится к комсомолу! Как легко он это сделал! – торжествующе произнесла комсорг.
В заключение комсомольский суд чести единогласно решил, что класс объявляет мне полный бойкот – все отныне должны вести себя так, словно меня не существует.
Не помню, как я вышел из школы и как доехал до дома – о походе в книжный уже не могло быть и речи.
Я понимал, что жизнь кончена, что мне больше нет места нигде – ни в классе, ни в родном городе, где, по большому счету, кроме одноклассников у меня не было друзей: с первого класса я учился далеко от дома, почти не знал никого из дворовых ребят, и все время проводил либо в школе, либо наматывая километры по городу, сочиняя стихи и обходя книжные магазины и магазины канцтоваров. Канцтовары – это была еще одна моя тайная слабость, которой я несколько стыдился.
Родители были на работе, сестра в музыкальной школе, младший брат в детском саду, так что в квартире я был совершенно один.
Меня трясло. Ощущение, что жизнь кончена, усилилось, но вместе с ним в голове начал вариться странный, совершенно дурацкий план о том, что мне надо теперь бежать из города и вернуться через много лет, чтобы доказать всем, как они во мне ошибались…
Бежать надо было не куда-нибудь, а в Москву, найти там Евгения Александровича Евтушенко, которому вроде бы понравились некоторые мои стихи (а точнее, как он выразился, «застенчивая наглость ваших строк»), попросить его приютить меня на время и поступить в Литинститут, представив две опубликованные к тому времени в местной газете поэтические подборки. Ну, а дальше я вернусь в Баку уже знаменитым поэтом – не Пушкиным, конечно, но хотя бы чем-то вроде Батюшкова или Багрицкого.
И пока на улицах будут расклеивать афиши о моем поэтическом вечере, я будут стоять на балконе своего номера на десятом этаже гостиницы «Москва» и смотреть на простирающийся у моих ног город…
О том, что будет с родителями, когда они обнаружат мое исчезновение; что для поступления в любой институт нужен хотя бы аттестат зрелости и обо всем прочем я вообще не думал. Больше того – я даже не подумал, что человеку, решившему уехать в Москву, нужен хотя бы паспорт и билет на поезд.
Я просто подошел к забитому в преддверии празднования дня рождения холодильнику, прожевал кусок колбасы, оставил на столе ключи, вышел из квартиры и захлопнул дверь.
На вокзал я пошел пешком, купив по дороге пачку пахучих сигарет «Золотое руно».
Некоторое время я бродил по вокзалу, и мысль ехать в Москву с каждой минутой только крепла. Затем вышел на перрон, где как раз начиналась посадка на поезд Баку-Москва, и подняться на него мог любой желающий.
Став в тамбуре, я стал смолить одну сигарету за другой, думая, что скажу проводнику, когда он начнет проверять билеты. Тамбур был с этой точки зрения лучшим местом – если тот сюда и заглянет, то еще нескоро.
Через некоторое время поезд тронулся, и в окне замелькали бакинские пригороды. Уже пронеслись мимо Насосная и Баладжары.
Разумеется, до этого я не раз путешествовал с родителями на поезде в Прилуки, к бабушке, а потому знал, что даже самый старательный проводник начнет проверку билетов и раздачу постельного белья не раньше, чем минут через сорок, а то и через час, и потому время у меня было. В тот момент, когда он появится из своего купе, надо будет просто перейти на стык между вагонами, и там переждать. А дальше проверок (так, повторю, я думал) уже почти не бывает, и я смогу доехать зайцем до Москвы, или почти до Москвы, откуда можно будет добираться и электричками.
Когда мы проехали Сумгаит, в голове вдруг полыхнула мысль о том, как будет сходить с ума мама (именно мама, а не отец!), когда обнаружит мое исчезновение, но я поспешил загасить ее, как окурок – если я вернусь, то потом придется идти в школу, к этим…
Нет, это было невозможно, немыслимо – ни в той школе, ни в городе мне больше не было места. «Прощай, Баку! Тебя я не увижу! Теперь в душе печаль теперь в душе испуг…» – всплыли в голове есенинские строчки, а за ними, как вагоны за паровозом, потянулись и все остальные, и некоторое время я стоял, проговаривая про себя любимые стихи. Потом о чем-то болтал с заходившими переговорить в тамбур взрослыми мужиками и, оставшись один, снова мерно покачивался под перестук колес.
О чем я думал, что собирался делать дальше?
Да ни о чем – в голове не было ни одной мысли! На душе было как-то очень легко от того, что я разрубил этот узел, и обратной дороги теперь нет.
Все мое внимание сосредоточилось на глубине вагона, и как только на другом конце показался проводник, я рванул на себя дверь перехода, и оказался между двумя грохочущими железяками, на которых вполне можно было стоять…
Не знаю, сколько времени я провел на этом стыке, но довольно долго – когда я снова выглянул в тамбур, проверка вроде бы закончилась, и я смог вздохнуть спокойно.
За окном тем временем стемнело, и, дымя сигаретой, я видел, как по вагону бродят счастливые, довольные жизнью люди, которых никто не называл гадами и подонками. Некоторые уже переоделись и шли в тамбур с полотенцами, чтобы умыться, другие направлялись справить нужду, третьи – на перекур, так что дверь позади меня то и дело хлопала, и время от времени меня обдавало вонью вагонного туалета.
Часам к одиннадцати вечера я понял, что не учел одного: в какой-то момент времени все эти едущие в Москву по билетам счастливчики улягутся спать, я останусь единственным бодрствующим на весь вагон, и тогда меня точно поймают.
Пришлось снова перебраться на стык вагонов, и именно там меня и поймал делающий обход начальник поезда – так я впервые узнал о существовании этой должности.
Разговор у нас вышел короткий: узнав, что я еду без билета, он отвел меня в купе проводника и велел ссадить на первой же ближайшей станции. Но поезд был дальний и скорый, остановки не частыми, так что следующая станция была только через час с небольшим.
Вот так, часа в два ночи меня и высадили на станции, носившей странное название Биледжи.
Где именно находились эти самые Белиджи, я не знал, да и сейчас не знаю – то ли до, то ли после Дербента. Оказавшись на перроне, я поежился – апрель подходил к концу, но здесь ночью все еще было прохладно, а я вышел из дома в тот самом виде, в каком был в школе – в белой рубашке на голое тело (мое поколение бакинцев не признавало маек) и темно-синем костюме, совсем недавно сшитом у лучшего армянского портного города и очень ладно на мне сидевшем.
Вообще, признаюсь в те дни я очень нравился самому себе: в девятом классе я еще был «жиртрестом», «гямбулом» и «пончиком», но на последних летних каникулах с помощью простой диеты и упражнений довел свой вес до 60 кг при росте 162 см, у меня были карие глаза с поволокой, загадочное выражение лица и длинные, почти до плеч волосы. Короче, я выглядел именно так, как в моем представлении должен выглядеть "настоящий поэт", и теперь оставалось только стать им на самом деле.
Вообще-то длинные волосы мальчикам в нашей школе носить категорически запрещалось, но директор Людмила Ивановна преподавала в старших классах историю, я был ее любимчиком, о чем знала вся школа, и потому мне разрешалось многое из того, что запрещалось другим. Возможно, это обстоятельство тоже сыграло свою роль в том, что со мной произошло, но об этом я подумал лишь много лет спустя.
Походив взад-вперед по перрону, я зашел в небольшой зал вокзала, который был пуст. Абсолютно. Ни души. Свет притушен, касса закрыта, стоявший в углу буфет заперт на замок.
И это было замечательно! Я лег на одну из прислоненных друг к другу кресел-скамеек из толстого дикта, и, положив руки под голову, попытался заснуть.
Но тут в голове снова начали крутиться все события теперь уже вчерашнего дня. Снова возник перед глазами наш класс, комсорг зачитывающая мои любовные письма, осуждающее гудение голосов….