Положив подбородок на руки, Кин широко раскрытыми глазами уставилась на бледные губы Табэ. Итак, даже самой страстной любви неизбежно приходит конец. Она молча изучает сидящего напротив мужчину. Прежнего трепета нет уже ни в ее, ни в его сердце. Юношеская скромность Табэ улетучилась без следа. Кин готова, кажется, швырнуть ему деньги, лишь бы он поскорее убрался. Но ей противно дать хотя бы грош безобразно пьяному человеку, который сидит перед нею. Если уж давать, то во сто крат лучше дать деньги кому-нибудь, кто еще не потерял окончательно совесть. Что может быть отвратительнее мужчины, утратившего чувство собственного достоинства! Кин помнит немало юношей, сходивших из-за нее с ума. Юность влекла ее, казалась священной. Она всегда стремилась найти идеального возлюбленного, это было для нее главным. Кин приходит к выводу, что Табэ — просто ничтожество. Ему повезло, он вернулся с войны цел и невредим, — что ж, так, видно, судил рок… Она вспоминает, как любила его, как ездила вдогонку за ним в далекую Хиросиму… Вот тогда-то и следовало опустить занавес над этим романом.
— Что ты на меня так уставилась?
— Я?! Ничуть, это вы все время не спускаете с меня глаз, а у самого что-то недоброе на уме…
— С чего ты взяла? Просто загляделся на мою красавицу Кин-сан…
— Да? Ну вот, и я тоже… Любуюсь, каким вы стали интересным мужчиной.
— Э-э, пустяки, пустяки… Все отговорки…
Табэ чуть не проговорился, что у него мелькнула мысль об убийстве, но усилием воли подавил уже готовые было сорваться слова.
— Для вас расцвет еще только наступает. Счастливый!
— Да и ты тоже далеко еще не стара.
— Я? Нет, для меня уже все кончено. Все уже позади. Еще год, самое большее — два, а потом, пожалуй, уеду доживать век в провинцию.
— Значит, ты пошутила, что до смерти не оставишь старых привычек?
— Ах, что вы! Я ничего подобного и не говорила! Я живу только воспоминаниями, больше мне ничего не нужно. Давайте же останемся добрыми друзьями.
— Не увиливай… Друзьями! Ты ведь не барышня-гимназистка, что начала толковать о дружбе. А воспоминания… Черта ли в них, в воспоминаниях!
— Что ж, может быть, вы и правы… Но ведь вы сами, первый, заговорили о том, как мы ездили в Сибамата.
Табэ опять беспокойным жестом погладил коленку. Ему нужны деньги. Деньги! Надо получить у нее взаймы хотя пятьдесят тысяч.
— Значит, ты и в самом деле никак не можешь меня выручить? Я отдаю в залог все мое дело…
— Вы опять о деньгах? Со мной об этом толковать бесполезно. У меня нет ни гроша. А богачей таких я не знаю, да и откуда мне знать? Мне самой бы впору попросить у вас взаймы…
— Послушай, если все пойдет удачно, я верну тебе гораздо большую сумму. Я тебя не оставлю. Ты мне будешь всегда дорога…
— Оставьте, хватит… Довольно этих любезностей. Вы же обещали, что не станете больше говорить о деньгах!
Казалось, по комнате со свистом пронесся порыв осеннего ветра; Табэ сжал в кулаке тяжелые щипцы, лежавшие у жаровни. Ярость исказила лицо. Какая-то дразнящая мысль танцует в его мозгу; весь во власти этой мысли, Табэ с силой сжимает щипцы. Электрической вспышкой ударяет в голову кровь, будоражит его, туманит сознание… Кин с безотчетной тревогой неотрывно глядит на руку Табэ. Ей кажется, будто все это когда-то уже было с нею, будто она переживает эту сцену вторично.
— Вы пьяны. Пожалуй, вам и в самом деле лучше переночевать здесь.
Услышав, что ему позволяют остаться, Табэ разжимает кулак. Шатаясь, походкой вконец захмелевшего человека, он выходит из комнаты. Кин глядит ему вслед и, словно о чем-то догадавшись, презрительно усмехается. После войны люди стали на себя не похожи… Кин достает из шкафчика баночку с хиропоном и поспешно проглатывает пилюлю. В бутылке еще осталась треть виски. Пусть выпьет до дна, напьется мертвецки пьян, — завтра она выгонит его прочь. Ну, а ей — хочешь не хочешь — придется всю ночь просидеть не смыкая глаз… Кин схватила фотографию юного Табэ и швырнула в яркое пламя жаровни. Повалил густой дым. Запахло гарью. Служанка осторожно приоткрыла фусума, заглянула в комнату. Кин, улыбаясь, жестами приказала ей постелить гостю в другой комнате. Чтобы поскорей заглушить запах горелой бумаги, Кин бросила в огонь ломтик сыра.
— Э, что ты тут жжешь? — В раздвинутые фусума заглянул Табэ; одной рукой он опирался на полные плечи служанки. — Хотела попробовать, вкусен ли жареный сыр, и нечаянно уронила в
огонь…
В клубах белого дыма вьется тонкая черная струйка. Круглый стеклянный абажур, свисающий с потолка, похож на плывущую в облаках луну. От жаровни несет едким чадом. Задыхаясь, Кин ходит по комнате и с силой раздвигает перегород ки и оконные рамы.
1948
Yasushi Inoue.
«Охотничье ружье»
В последнем номере «Друга охотника» — тонкого журнала, издаваемого Японским охотничьим клубом, напечатано мое стихотворение «Охотничье ружье». Чтобы никто не подумал, будто я питаю какой-то интерес к охоте, сразу оговорюсь: воспитывала меня матушка, не выносившая и простого разговора об убийстве, а потому я ни разу в жизни не держал в руках даже духового ружья. Дело в том, что редактором журнала «Друг охотника» стал мой старый школьный товарищ. Хотя переписка наша давно прервалась, он знал, что я не оставил поэзию, которой увлекался в юности, когда мы выпускали любительский литературный журнал. Вот он и предложил мне — то ли под влиянием момента, то ли желая хоть как-то искупить долгое свое молчание — написать для его журнала стихотворение на охотничью тему.
Будь все по-прежнему, я бы наотрез отказался: и журнал специальный, с которым я никак не связан, и тема охоты совершенно мне чужда. Но, как ни странно, меня именно в ту пору вдруг заинтересовала взаимосвязь между охотничьим ружьем и человеческим одиночеством, и, охваченный поэтическим вдохновением, я как раз собирался написать об этом. И я согласился на предложение редактора, сочтя «Друга охотника» журналом, на редкость соответствующим моим намерениям. В конце ноября, когда ощутимей становятся ночные холода, я сел за стол и где-то после полуночи закончил стихотворение, а на другой день послал его в редакцию.
Так появилось на свет стихотворение в прозе «Охотничье ружье», которое я позволю себе привести здесь, ибо оно имеет определенное отношение к дальнейшему повествованию:
«Человек с большой матросской трубкой в зубах медленно поднимался по узкой тропинке, извивавшейся среди кустов на горе Амаги. Его сапоги оставляли следы на покрытой инеем земле. Впереди бежал сеттер. Темно-коричневую куртку охотника перетягивал патронташ на двадцать пять патронов. За плечом была двустволка марки „Черчилль“. Что побудило его столь невозмутимо взять с собой это ослепительно сверкающее стальными стволами ружье, которое отнимает жизнь у всего живого? Я глядел вслед рослому охотнику, и мне вдруг неудержимо захотелось последовать за ним. С той поры, в привокзальной ли сутолоке большого города или посреди праздной толпы, меня нередко пронзало желание брести куда-то в одиночестве, как этот охотник: медленно, спокойно, равнодушно… В такие минуты перед глазами почему-то всплывал не тот пронизанный холодом ранней зимы пейзаж горы Амаги, а унылое белое русло пересохшей реки. И сверкающее полированными стволами ружье, которое, казалось, тяжким грузом придавило к земле тело и душу одинокого пожилого охотника, вызывало странное ощущение смертоносной красоты, какое никогда не возникает, если ружье нацелено на живое существо».
Получив от своего друга номер журнала с моим стихотворением и полистав его, я впервые понял, что поступил крайне легкомысленно: хотя название «Охотничье ружье» было вполне подходящим, само стихотворение не имело ничего общего с характером журнала и не вязалось с пестревшими на его страницах словами вроде «правила охоты», «спортивная сноровка», «полезное увлечение». Страница, которую оно занимало в одиночестве, напоминала своего рода крепость, некую отгороженную от всего остального совершенно особую зону. В своем стихотворении я раскрыл суть того, что называется охотничьим ружьем, как я его воспринял своей поэтической интуицией, — по крайней мере, стремился ее раскрыть, если сказанное выше звучит чересчур самоуверенно. Я говорил себе, что надо быть гордым и не унижать себя излишней скромностью. Безусловно, никакой проблемы не возникло бы, будь стихотворение опубликовано в ином журнале, но в органе японского охотничьего клуба, призванного пропагандировать охоту как самое здоровое и благородное увлечение, моя точка зрения на охотничье ружье выглядела одиозно, если не еретически. Я догадывался о смущении, в которое повергла моего друга рукопись стихотворения, когда он впервые ее прочитал. Я представил себе, какие он, по-видимому, испытал колебания, прежде чем решился его публиковать, и его трогательная, поистине товарищеская заботливос ть отдалась в моем сердце укором. У меня мелькнула мысль: ведь кто-нибудь из членов клуба может возмутиться, что журнал поместил на своих страницах подобное стихотворение. Но мои страхи оказались напрасными, ни единого возмущенного письма я не получил. К счастью или к несчастью, охотники обошли мое произведение полным молчанием. А если выразиться точнее, его, наверное, просто никто не прочел. Но однажды, спустя месяца два, когда история с этим стихотворением улетучилась уже из моей памяти, я получил письмо от некоего Дзёсукэ Мисуги — человека совершенно мне неизвестного.