Кормилица Маки как раз закончила кормить маленького Такао. Они находились в дальнем крыле, но, заслышав приветственный гомон, Маки не утерпела и поднялась посмотреть. Она тихонько выпростала руку из-под головки сладко засопевшего младенца и, запахнув на обнажённой груди кимоно, выглянула на веранду. Обычно Томо ни на минуту не разлучалась с внуком, однако сегодня решила переместить Такао с Маки подальше, дабы ребёнок хотя бы в первую брачную ночь не беспокоил плачем невесту. Это потом он будет звать её «мамой»… Дом стоял на довольно высоком, хотя и пологом склоне, в центре огромного, пару тысяч цубо, участка земли. Днём с веранды второго этажа открывался прекрасный вид на залив в Синагаве, однако сейчас море застилала вечерняя дымка поздней весны. Она прикрыла тёмным пологом и деревья в саду, плеснув в яркую зелень отстоявшейся синевы, и только росшие на холме вишни ещё хранили отблеск сияния дня, светясь в темноте, словно огромные бледно-лиловые зонтики. Процессия с невестой, предваряемая рикшей свата, как раз проезжала под кронами пышно цветущей сакуры. В коляске с опущенным верхом восседала невеста. Голова её была низко опущена, свадебная белая повязка «цунокакуси» скрывала верхнюю часть лица, в изыскано уложенных волосах сверкали тяжёлые парадные гребни и шпильки, отчего голова девушки тяжело и монотонно покачивалась из стороны в сторону. Яркий шёлк верхнего кимоно, украшенного тончайшей вышивкой, пронзительно алел даже в сгустившемся сумраке. Свет больших фонарей у входа в дом и фонарей поменьше в руках встречающих ещё не мог спорить с угасающим светом дня, и они излучали мягкое абрикосовое сияние, придававшее свадебному поезду некую призрачную, потустороннюю красоту. Маки смотрела, словно заворожённая, не в силах оторвать глаз. Ей вдруг показалось, что она видела эту картину во сне. Внезапно наваждение схлынуло, и кормилица стала думать о том, что эта девушка в богато изукрашенном наряде — самое несчастное на земле существо.
Она, поди, и не знает, что это за человек такой — молодой господин, подумала Маки. Маки и самой не повезло с замужеством, она осталась одна, но всё равно ей было до слёз жаль молодую невесту. Маки взяли кормилицей в дом Сиракавы год назад, когда родильная горячка унесла мать Такао, и теперь даже она, не привыкшая совать нос в чужие дела и мирно уживавшаяся с кем угодно, начала постигать напряжённую сложность отношений, связывавших обитателей дома Сиракава.
Юкитомо Сиракава добровольно ушёл в отставку вскоре после провозглашения Конституции. С обер-полицмейстером Кавасимой, соратником и давним другом Сиракавы, случился апоплексический удар, и он ушёл из жизни ещё молодым, в пятьдесят с небольшим лет. Кончина Кавасимы послужила непосредственным поводом для решения Сиракавы закончить карьеру. Действительно, вряд ли кто-то другой сумел бы заставить плясать под свою дуду строптивого Юкитомо. А сам Сиракава за долгие годы службы скопил такое богатство, что мог безбедно существовать до конца дней своих, не служа никому. Сиракава происходил из неродовитой семьи вассала клана Хосокава и был воспитан в традициях конфуцианской морали. Его учили только «китайским наукам» и воинским искусствам, и он хорошо понимал, что не может тягаться с молодыми чиновниками правительства Мэйдзи, жадно впитывавшими западные знания и свободно болтавшими на английском. Эти юнцы стремились насаждать в Японии новомодные западные теории. Сама мысль о том, что бывшие подчинённые будут оказывать ему покровительство, была невыносима, а оставаться на прежнем посту, когда не стало заступника и покровителя Кавасимы… Нет, такого унижения Сиракава стерпеть не мог. К тому же, если и впрямь будет создан парламент, в кабинет министров непременно войдут такие выскочки, как Ханасима, и рано или поздно они выберутся на авансцену, прибрав к рукам всю власть.
Сиракава решил избегнуть неминуемого позора и ушёл сам. Он купил огромный дом-усадьбу в Синагаве, близ Готэнъямы. Усадьба эта ранее принадлежала какому-то иностранному дипломату, а место, где она находилась, славилось сакурой, что цвела там особенно пышно. В этой усадьбе он мог доживать свои дни, как ему было угодно, и никто не смел сунуть нос в его жизнь. Иными словами, дом был его крепостью, цитаделью, — и усыпальницей разбитых амбиций молодости.
В собственном доме Сиракава правил, как деспот, как князья недавно ушедшей феодальной эпохи, и если бы Томо, его супруга, и наложницы Суга и Юми не приспособились как-то к буйному нраву и фанаберии господина, то не смогли бы прожить в покое ни единого дня. Эцуко год назад выдали за юриста, свежеиспечённого бакалавра, учившегося в Европе. Единственным человеком, не вписавшимся в быт семьи Сиракавы, был его родной сын — Митимаса.
Митимаса родился, когда супруги жили в провинции, и воспитывался в доме дяди и тёти в Кумамото, на острове Кюсю, пока Юкитомо кочевал с места на место по району Тохоку и менял чиновничьи должности. Когда семья Сиракава наконец осела в Токио, отец выписал сына к себе. Митимасе шёл уже шестнадцатый год. Юкитомо сделал всё, чтобы дать юноше достойное образование. Он определил сына в частную английскую школу, потом пристроил в только что созданный Токийский колледж. У Митимасы были весьма заурядные способности к учёбе, хотя совсем безнадёжным назвать его тоже было нельзя, однако он совершенно не мог уживаться с людьми. Он был настолько мерзким и извращённым, что его презирали и отвергали все и соученики, и учителя. В итоге с образованием пришлось распрощаться, и Митимаса зажил жизнью отшельника в стенах родного дома. Гордый и самолюбивый Юкитомо не испытывал даже подобия жалости к Митимасе — скорее, глубокое отвращение. Он не принял бы подобные недостатки даже в чужом человеке, а уж собственный отпрыск, плоть от плоти… Факт наличия кровных уз с подобным моральным уродом ещё сильней распалял пожиравшее Юкитомо чувство стыда. Даже дома он никогда не садился за стол с Митимасой и отселил его в комнату для слуг, где сын прожил несколько лет до самой свадьбы вместе с племянником, который приехал в семью Сиракава из деревни.
— Юноша не может считаться взрослым мужчиной, пока не добьётся самостоятельнос ти, — повторял Юкитомо.
Для Томо всё это было нечеловеческой мукой. Суга и Юми, тоже своего рода обслуга, не таясь жили на половине хозяина, а сын и наследник рода обитал в жалкой коморке с выцветшими от старости татами! Когда Митимаса сидел напротив деревенщины Сэйдзо и с жадным урчанием заглатывал рис, неуклюже орудуя зажатыми в кулаке палочками для еды, Томо охватывало такое отчаяние, что ей хотелось закрыть глаза и ничего не видеть. Если Митимасе случалось зайти в комнату, где находился отец, глаза Юкитомо вспыхивали жёстким стальным блеском, словно ему был невыносим один уже вид сына — его шумные, неуклюжие телодвижения, его лицо с нависающим низким лбом и огромным мясистым носом, так похожее на уродливую маску плясок Кагура. Томо и так старалась быть начеку, ловя малейшие перемены в настроении мужа, а уж в присутствии Митимасы её начинала бить нервная дрожь в ожидании неизбежной сцены: вот сейчас Митимаса ляпнет что-нибудь несуразное, и Юкитомо снова взорвётся…
Будь Митимаса нормальным юношей, которого отчего-то возненавидел отец, Томо, конечно же, втайне стала б его союзницей. Это сблизило бы её с сыном, но… Митимаса вызывал в ней такое же острое отвращение, как в Юкитомо.
Томо часто терзалась вопросом — почему всё так вышло? Митимасу родила она, отцом был Юкитомо, в этом сомневаться не приходилось, но их сын не способен любить никого, кроме себя. И кто полюбит такого? Нет, ничего нельзя изменить, невозможно исправить эту чудовищную нелепость, несправедливость, — и Томо не находила себе места от душевной муки. Ну поче-му, почему в их семье родился такой ребёнок?! Может, это возмездие за то, что они так долго отдаляли его от себя?
Глядя на сыновей своих родственников и знакомых, пусть не особенно гениальных, но вполне нормальных, Томо постоянно сравнивала их с Митимасой и возвращалась мыслями к прошлому. Да, она отдала Митимасу на воспитание тёте и дяде в провинцию. Но больше она не сделала ничего предосудительного, ничего дурного, что могло повлечь такие ужасные результаты. Не желая, чтобы дети видели распущенность Юкитомо, она не позволила себе даже упрёка в адрес отца, ни разу не пожаловалась ни Митимасе, ни Эцуко. Так что причина уродства сына крылась, скорее всего, в незрелости её тела в период беременности, ведь Томо было всего пятнадцать, когда она родила Митимасу… Зачатый и выношенный в полудетском чреве, он просто не мог родиться нормальным. Есть ли ещё на свете такой несчастный ребёнок?