- А вы знаете, что Айзек Башевис Зингер сказал?
Мы откупорили уже по третьей бутылке. Солнце село. Я понятия не имел.
- У животных каждый день - новый Освенцим.
Я опустил глаза, поглядел на янтарную жидкость сквозь горлышко бутылки и горестно кивнул головой. Сушилка отключилась полтора часа назад. Я стал раздумывать, поедет ли она со мной ужинать и, если поедет, что будет есть.
- Э, мне тут пришло в голову, - начал я, - если... если бы вы согласились поехать куда-нибудь перекусить...
Альф выбрал этот момент, чтобы подняться с пола и помочиться на стену позади меня. Алина соскочила с края стола, выбранила его и мягко выпроводила за дверь; мое предложение об ужине повисло в воздухе.
- Бедный Альф, - сказала она со вздохом, вновь поворачиваясь ко мне и пожимая плечами. - Слушайте, я, наверно, совсем тут вас заговорила; честно, я не хотела, но это ведь такая редкость - найти человека, настроенного на твою волну.
Она улыбнулась. Настроенного на твою волну. Эти слова взбудоражили меня и зажгли, вызвали во мне дрожь, добравшуюся до самых глубин репродуктивного тракта.
- Так как насчет ужина? - настаивал я. В голове мелькали названия ресторанов - это непременно вегетарианский должен быть? Сможет она хотя бы запах жареного мяса вынести? Творог из козьего молока, арабский салат "табуле", соевый сыр, чечевичная похлебка, брюссельская капуста. У животных каждый день - новый Освенцим. - Там, где без мяса, конечно.
Она посмотрела на меня, и только.
- Дело в том, что я и сам мяса не ем, - соврал я, - во всяком случае, больше не ем, - на бутербродах с копченым мясом, выходит, точку поставил, - но я не очень-то знаю места, где... - тянул я неуверенно.
- Я веганка, - сказала она.
После двух часов ослепших кроликов, четвертованных телят и изувеченных щенков я не смог удержаться от шутки:
- А я венерианец.
Она засмеялась, но, мне показалось, как-то принужденно. Веганы, объяснила она, не едят мяса, рыбы, сыра, яиц, не пьют молока, не носят шерсти и кожи - и меха, конечно.
- Конечно, - сказал я. Мы оба стояли над кофейным столиком. Я чувствовал себя немножко по-дурацки.
- Почему бы нам просто-напросто здесь не поужинать, - предложила она.
Глубокое биение океанских волн, казалось, проникло в меня до самой сердцевины, когда мы с Алиной в ту ночь лежали в постели, и я узнал все о текучести ее рук и ног, о сладости ее растительного языка. Альф, распростертый на полу подле нас, во сне скулил и постанывал, и я благословлял его за недержание мочи и за собачью тупость. Что-то со мной творилось - я чувствовал, как подрагивали подо мной доски пола, чувствовал каждый удар прибоя и был готов со всем этим слиться. Утром я позвонил на работу и сказал, что еще не выздоровел.
Алина наблюдала из кровати, как я набираю номер фирмы и объясняю, что воспаление переместилось из верхних дыхательных путей в кишечник и ниже, и ее глаза говорили мне, что я весь день проведу здесь, рядом с ней, снимая кожицу с виноградин и опуская их одну за другой в ее полуоткрытый ожидающий рот. Но тут я ошибся. Уже через полчаса, позавтракав пивными дрожжами и какой-то корой, вымоченной в йогурте, я ходил взад и вперед по тротуару около большого мехового магазина в Беверли-хиллс, размахивая плакатом с надписью КАКОВО ВАМ КУТАТЬСЯ В ТРУП? красными буквами, стекавшими как кровь.
Это было нечто. Я видал по телевизору марши протеста, антивоенные митинги, демонстрации негров и тому подобное, но сам никогда на улицах не околачивался, лозунгов не выкрикивал, палку с плакатом в руке не сжимал. Нас было человек сорок, женщины в основном, мы махали плакатами проезжавшим машинам и мешали людям ходить по тротуару. Одна женщина вымазала себе лицо и руки кольдкремом, смешанным с чем-то красным, Алина где-то откопала драный норковый палантин из тех, что сшиты из цельных шкурок, от головы до хвоста, со свисающими крохотными лапками, и разрисовала зверькам морды алой краской, чтобы они выглядели только что убитыми. Она нацепила этот зловещий стяг на длинную палку и стала им размахивать, дико завывая и крича: "Мех - это смерть, мех - это смерть", пока заклинание не подхватила вся толпа. День был не по сезону жаркий, мимо, сверкая на солнце, проносились "ягуары", пальмы под легким ветерком покачивали листьями, и никто не обращал на нас ни малейшего внимания, кроме одного-единственного продавца, плотно сжавшего губы и пялившегося на нас из-за безупречно чистой витрины.
Я вышагивал по тротуару, чувствуя себя уязвимым, выставленным на всеобщее обозрение, но вышагивал все-таки - ради Алины, ради всех лисиц и куниц и ради себя самого тоже; я ощущал, как с каждым шагом гордость моя надувается воздушным шаром, как в меня вливается воздух святости. До сих пор я, как все, носил замшу и кожу - высокие ботинки, кроссовки на воздушной подошве, куртку военного образца, которая у меня еще со школы. И если в отношении меха я был чист, то потому только, что не испытывал в нем ни малейшей нужды. Жил бы я на Юконе - а иногда, клюя носом на рабочем совещании, я ловил себя на таких мечтах, - носил бы мех как миленький, без всяких угрызений совести.
Но теперь-то другое дело. Теперь я борец, демонстрант, защитник права любой распоследней ласки и рыси состариться и спокойно умереть, теперь я возлюбленный Алины Йоргенсен - сила, с которой нельзя не считаться. Хотя, конечно, ступни мои ныли, я обливался потом и молился, чтобы никто из сослуживцев не проехал мимо и не увидел меня на тротуаре с бесноватыми сподвижниками и грозным плакатом.
Шел час за часом, мы ходили взад и вперед и, наверно, уже ложбину в тротуаре протоптали. Мы кричали, мы скандировали, но, посмотрев на нас мельком, второго взгляда никто нашу братию не удостаивал. С таким же успехом мы могли быть кришнаитами, спортивными фанатами, противниками абортов или прокаженными - какая разница? Для остального мира, для убогих непросвещенных масс, к которым и я принадлежал всего двадцать четыре часа назад, мы были невидимы. Я проголодался, устал, пал духом. Алина не обращала на меня внимания. Даже женщина в кровавой маске слегка подвяла, ее голос сел до хриплого шепота, легко перекрываемого шумом машин. И вдруг, когда уже наступил вечерний час пик, у бордюра остановилась длинная белая машина, из нее вышла сухая седовласая дама, похожая на бывшую кинозвезду, или мамашу кинозвезды, или даже на первую смутно припоминаемую жену директора киностудии, и бесстрашно двинулась в нашу сторону. Несмотря на жару - 80 по Фаренгейту, не меньше, - на ней была длинная песцовая шуба, пухлая переливающаяся волнистая масса меха, ради которой в тундре пришлось опустошить едва ли не каждую вторую нору. Этого-то мы и ждали.