Был он помладше меня лет на семь, хорошо владел новыми методиками, всеми этими биллингами-шмиллингами, умел грамотно отсмотреть камеры, но больше склонялся к тем способам, которыми работали сыщики моего поколения. А ещё он был фанатом и было у него чувство долга, что для ребят его поколения – скорее исключение из правил. И задержания возглавлял со сломанными рёбрами, и ответственность за свои косяки никогда и ни на кого не перекладывал. А вот что больше всего меня в нём поразило ещё в первый год нашей совместной работы. Жизнь он вёл трудную, на грани нервного истощения и срыва. Но при этом умел понимать, что у кого-то она может быть ещё труднее и сложнее. И свою работу на меня никогда не перекладывал, даже скорее, наоборот, пытался меня разгрузить. Мы никогда не вели с ним задушевных разговоров за жизнь, но именно этот худощавый парнишка с постоянно воспалёнными от недосыпа глазами реально был мне третьим плечом. И хотя были мы с ним до невозможности непохожи, подозреваю, что на третьем этаже его сильно не любили потому, что лет через пять из него должен был вырасти второй Ершов.
– Знаешь, Андрюх, всё ты, конечно, правильно говоришь, – ответил я. – И в гроб краше кладут, и никто меня никогда особенно не жалел. Может, потому что я об этом особо не просил? А потом, если бы жалели меня, мне бы тогда пришлось жалеть вас. А у меня ведь принцип какой? Когда эти подчинённые передохнут, мы на их место наберём новых.
Шутка явно не удалась. Мои орлы возмутились, а на лице Татарина читалось аж благородное негодование. Одна только орлица ни на что не реагировала и молча цедила коньяк.
– Дурак ты, боцман, и шутки у тебя дурацкие! – решил разрядить напряжение Володька, мой любимый второй зам.
– Спасибо, Вовка, как всегда – всё разложил по полкам! А по поводу жалости и по поводу Сергея Ивановича, я тебе вот что скажу Андрюха. Был такой великий немецкий писатель – Эрих Мария Ремарк. Он всё о себе писал, о Первой Мировой, о друзьях своих, о любви, о природе нацизма, о борьбе с ним…
– Я, кстати, после церковно-приходской школы ещё чуть-чуть учился, Владимирыч, – смешно отпарировал Чугун. – Кто такой Ремарк, знаю. «Три товарища» и «На Западном фронте без перемен» читал.
– Так вот, однажды тот самый Эрих Мария сказал: «Возлюби ближнего своего».
– Владимирыч, это не Ремарк сказал, – перебил меня Татарин, вот взял моду постоянно меня перебивать. – Это Господь наш Спаситель сказал.
– Понимаешь, Татарин, Господь наш Спаситель сказал это две тысячи лет назад. Он не только это сказал, а вообще много всего. Ему две тысячи лет назад такие вещи просто было говорить. А вот Ремарку повторить эти слова в середине XX века было ох, как непросто! Да и нам времена не самые хорошие достались. Поэтому я и предпочитаю цитировать Ремарка.
– Ты сначала святотатствуешь, а потом спрашиваешь, за что это тебя Бог так наказывает, – Татарина не просто было сбить. – Вот ты советуешь Чугуну возлюбить ближнего своего, а чего ж ты ребят с третьего этажа не возлюбил?
– Я пытался. Честно пытался. Но… Пацан не смог. Ладно, хватит философии! Давайте выпьем ещё!
В последнее время спорить с Татарином я не мог. Сдружились мы давно, ещё с тех времён, когда я работал в окружном БОПе, а он вечно временно исполнял обязанности начальника розыска в Метрогородке. Сблизило нас, пожалуй, то, что у обоих судьба была не хромая, а как-то замысловато изломанная. Началось у Татарина это ещё во время срочки в армии, когда он по полной хлебнул с дагами и чехами, которых в его части было слишком много. Не знаю, чем им так не нравился московский единоверец, но кончилось всё тем, что Татарин пошёл и принял православие. И стал неофитом. И, как все неофиты, был он в вере крепок, если не сказать фанатичен. Естественно, когда об этом узнали его родители, нормальные и добрые московские татары, они, мягко выражаясь, были не вполне довольны.
Ещё в первые годы работы в ментовской произошёл у Татарина эпизод, здорово искалечивший его психику. Был он по молодости назначен в конвой, а арестованный попался слишком шустрый и попытался бежать. Причём на полном серьёзе, отправив Татарина в нокдаун. Тот выстрелил, как и было положено. Попал и убил. Прокуратура признала применение оружия правомерным. Вот только сам Татарин так от этого никогда и не оправился. Убийство – это как навык езды на велосипеде. Один раз получилось – всю жизнь умеешь. У Татарина всё было не так. Я к нему в душу не лез, но, когда он раскрывался, – было страшно. Во всяком случае, все его религиозные сентенции не имели ничего общего ни с ханжеством, ни с фарисейством, ни с лицемерием.
По сути, всю свою жизнь он занимался богоискательством и покаянием. Впрочем, иногда естество человека находится в непримиримом конфликте с окружающей его реальностью. Поэтому богоискательство и покаяние частенько не мешало Татарину мутить стрёмные темы на грани блуды.
А ещё он всегда искал свою идеальную женщину. Ему это было несложно – парень он видный, девки падали направо и налево штабелями. Жаль только, что идеал по определению недостижим. И семейная жизнь у Татарина не складывалась. Было у него две бывших жены, утративших статус идеала, и двое замечательных мальчишек, оставшихся в этих распавшихся семьях.
Когда я перетаскивал Татарина к себе, отдел собственной безопасности округа в лице своего начальника дал короткий вердикт: «Через мой труп». Я поскакал в окружной ОСБ и часа полтора демонстрировал свои недюжинные дипломатические способности. До этого случая мне казалось, что я могу уговорить даже Дьявола отпустить адвокатов в рай. Но тут потерпел полное фиаско. И пошёл ва-банк. Раз имеется формулировка «через мой труп», так я готов доказать, что труп – это не самое страшное. Начальник ОСБ был старым опером с трезвой самооценкой и, в отличие от моих друзей с третьего этажа, без мании величия. Кто я такой, он представлял хорошо. Поэтому предпочёл перевод Татарина согласовать.
Многолетний кошмар на земле вряд ли пошёл Татарину на пользу, и сильной прыти от него ожидать уже было нельзя. Но дело своё он знал добре, а главное понимал, что квартирные кражи – это моя любимая вотчина и рулить я там никому не дам. И всё бы у нас было прекрасно, как в доме Облонских, если бы не случилась досадная непонятка за год до моего финиша. Все сыщики, от молодого опера на земле и до начальника полиции города, иногда косячут. Я это прекрасно понимал и, хотя и орал страшно, а кого-нибудь из молодёжи мог наградить подзатыльником, был лоялен к этому, как к чему-то неизбежному в такой работе. Но вот косяк, случившийся тогда у Татарина, здорово испортил наши дружеские отношения. Во-первых, он сильно ударил по моей репутации, а её, бедную, для третьего этажа и так уже трудно было чем-либо испортить. Во-вторых, этот косяк создавал идеальную вербовочную ситуацию для тех же самых моих друзей с того же самого этажа. И это было самое паскудное. Тут пытливый читатель скажет: «Да разве может быть такое? Чтобы близкий друг предал и стал стучать? Да тебе, дорогой автор, лечиться надо, у тебя же ярко выраженная мания преследования!» На что я отвечу: «Уважаемый, а Вам приходилось жить в аду? Нет? Так оставьте тогда Ваши суждения при себе!»
В общем, последний год доверия у меня к Татарину не было, и он это прекрасно понимал. А поскольку я уверен, что человек он всё же благородный и достойный, было ему это крайне огорчительно. И все наши внеслужебные отношения теперь сводились к досадным богословским пикировкам.
Мы выпили ещё по стакану, и я спросил Татарина:
– Ну а ты что собираешься делать на пенсии?
– А я, Владимирыч, наверно в монастырь уйду.
Такая новость у всех присутствующих вызвала оживление. Встрепенулась даже уже основательно набравшаяся орлица:
– О! Кажись у нас второй Невменько нарисовался! – кто был Невменько-первый было понятно без лишних пояснений.
– Не обращай ты на них внимание, Татарин. Достойное решение. Как повелось испокон ратную службу несут всяк на своём рубеже инок, воин, да шут.