Литмир - Электронная Библиотека

Первая «оттепель» закончилась в 1958 году травлей Пастернака, хотя уже после венгерского восстания 1956-го, подавленного с демонстративной жестокостью, всё стало понятно. Именно в 1957–1958 годах умерли Шварц, Зощенко, Заболоцкий, Луговской, Ксения Некрасова; у каждого были свои трагедии и свои диагнозы, но ко всем приложимы слова Ахматовой о Зощенко – «Мишенька не выдержал второго тура». Второй тур был, и в 1957 году общее разочарование в переменах выразили – очень по-разному – два поэта:

Культ личности забрызган грязью,
Но на сороковом году
Культ зла и культ однообразья
Еще по-прежнему в ходу.
И каждый день приносит тупо,
Так что и вправду невтерпеж,
Фотографические группы
Одних свиноподобных рож.
И культ злоречья и мещанства
Еще по-прежнему в чести,
Так что стреляются от пьянства,
Не в силах этого снести.

Это Пастернак. А вот Наум Коржавин:

Я – обманутый в светлой надежде,
Я – лишенный Судьбы и души —
Только раз я восстал в Будапеште
Против наглости, гнета и лжи.
Только раз я простое значенье
Громких фраз – ощутил наяву.
Но потом потерпел пораженье
И померк. И с тех пор – не живу.
Грубой силой – под стоны и ропот —
Я убит на глазах у людей.
И усталая совесть Европы
Примирилась со смертью моей.
Только глупость, тоска и железо…
Память – стерта. Нет больше надежд.
Я и сам никуда уж не лезу…
Но не предал я свой Будапешт.
Там однажды над страшною силой
Я поднялся – ей был несродни.
Там и пал я… Хоть жил я в России —
Где поныне влачу свои дни.

Это уже предсказывает позицию Евтушенко – «Русский писатель. Раздавлен русскими танками в Праге». Первую «оттепель» раздавили в Будапеште, вторую – в Праге. Хотя и Новочеркасск 1962 года, о котором говорили шепотом и знали мало, заставил того же Коржавина написать:

Все связи – рвутся. Всем – грозит стихия.
Российский бунт несет не свет, а тьму…
Пусть даже Бог опять спасет Россию,
Коль этот труд не надоел Ему.
Пусть даже вновь потом откроют право…
Нет ритма. Вижу кровь, а не зарю.
И не живу.
Как кролик на удава,
Глаз не сводя, в грядущее смотрю.

Главными поэтами этой первой «оттепели» стали сначала Мартынов и Слуцкий, а потом, когда подморозило, – Владимир Корнилов и Наум Коржавин. Корнилов был трижды исключен из Литинститута, Коржавина прямо оттуда забрали в тюрьму и потом сослали; оба издали первые книги только в 1964 году, оба представительно опубликовались в «Тарусских страницах» (Коржавин дал туда большую подборку, Корнилов – повесть в стихах «Шофер»). Оба запомнились современникам пафосом прямого высказывания, речью несколько корявой и шершавой – даже Слуцкий на их фоне выглядит классицистом. И оба не питали к началу шестидесятых никаких иллюзий.

О Коржавине хочется сказать несколько подробнее, потому что его отношение к шестидесятничеству очень наглядно. Великое его достоинство в том, что голова у него не закружилась в период этого недолгого резонанса, что он не отчаялся потом и после отъезда, на новой почве, не утратил своей интонации. На его писаниях отъезд почти не сказался: можно видеть в этом достоинство или недостаток, но наше дело зафиксировать особенность манеры. Стихи Коржавина вообще эволюционировали очень мало. Он отличался юношеской непосредственностью и в шестьдесят – и не стал от нее избавляться, хотя его и укоряли в инфантилизме. Поэту необязательно взрослеть, достаточно дожить до старости, когда инфантилизм опять становится обаятелен.

Коржавина ругали при жизни и хвалят после смерти в общем-то за одно и то же. Мария Розанова сказала недавно, что, если посмотреть на свою жизнь трезво, окажется, что главными успехами и главными проблемами мы обязаны ровно одним и тем же вещам: «В моем случае это самостоятельность мышления, за которую меня уважали враги и ненавидели иногда даже ближайшие друзья». В случае Коржавина главной причиной успеха и критического скепсиса, а также главным достоинством, за которое его сейчас так однотонно хвалят (никуда не девается вечная русская привычка осуждать неправильность чужой скорби), были прямота высказывания, простота, здравый смысл. Но штука ведь не в этом, а в том, что он так просто и точно высказывает, – потому что за всё это, плюс напоминание о здравом смысле, можно похвалить и Эдуарда Асадова – он ведь тоже шестидесятник. И вы не поверите, но от многих критиков Коржавина – в частных беседах, разумеется, потому что никто не хотел оскорблять старого поэта, – я слышал, что он такой Асадов и есть, только чуть поумнее; в любой прослойке, в том числе интеллигентской, есть люди, которым нравится, когда вслух и в рифму произносят общие места. Это их ответ всякому там постмодернизму (в котором они тоже ничего не понимают), напоминание о здравом смысле, о доброте, о простых ценностях. И я никогда не отрицал того, что Асадов нужен, – у него есть неплохие стихи и главное, если девушки переписывают их от руки, то это хорошо для девушек. Всяко лучше, чем – подставьте любое другое занятие, которое характерно для плохих девушек.

Но Коржавин – не Асадов, потому что выражать просто и даже несколько в лоб можно весьма сложные мысли и неоднозначные эмоции. А главная эмоция Коржавина выражена в строчке его раннего (1944 год) стихотворения: «И мне тогда хотелось быть врагом». В отличие от комиссара Слуцкого – поэта гораздо более сильного, потому что гораздо более цельного, – он с самого начала понимал, что советская власть стоит на явной, глубокой, античеловеческой неправильности; что преодолеть человеческое – значит провалиться глубже, а не взлететь выше; Коржавин отстаивает свое право на человеческую эмоцию в нечеловеческое время, и это делает его изгоем, «хоть я за жизнь не выбил ни окна». Пробуждение этого человеческого – крамольно, запретно, анахронично человеческого – стало его главной лирической темой: модернистский отказ испытывать предписанные эмоции, праздновать навязанные праздники – содержание его лирики.

В начале второй «оттепели» люди стали наконец позволять себе чувствовать не то, что положено, а то, что хочется. Это было сенсационно, и начиная с первой большой публикации в «Тарусских страницах», 36-летний Коржавин очень ненадолго становится – наряду с Владимиром Корниловым и Булатом Окуджавой – главным выразителем этого нового состояния. Ни стиховой техники Корнилова, ни песенной, фольклорной одаренности Окуджавы у него не было, поэтому к началу семидесятых его вытесняют другие имена, но в 1961 году он говорил именно то, что было хлебом насущным. Главное противоречие его поэзии в том, что Советский Союз в это время – после Сталина – состоит из приличных людей, быть приличным считается правильно, доносительство вроде бы заклеймили, старые методы следствия осуждены и наша революционная романтика вроде бы реанимирована… Но сама эта романтика фальшива и порочна, должен же кто-то вслух признать это. Все наше здание стоит на фальшивом фундаменте, а потому фальшивы и наша «оттепель» с ее блестящими художественными результатами, и наша перестройка, и наша государственность. Наш главный краеугольный камень заложен неправильно, сделан из неправильного материала; очень может быть, что заложили его вовсе не большевики, а Иван Грозный, потому что это при нем началось натравливание одной части народа (правильной) на другую (неправильную). С помощью этого метода управляли все – и Иван, и Петр, и большевики, и их наследники. Но вот Коржавин, которому захотелось быть врагом, эту неправильность почувствовал и о ней заговорил.

2
{"b":"784021","o":1}