Но прилетел ворон, прокаркал недоброе, и пришлось будить самый злой из ветров, взнуздывать его, впрягать в сани, чтобы успеть спасти неосторожного зверя, что вышел к людскому жилью и угодил в капкан.
Несмышленыши — белки и кролики — попадались в ловушки бессчетно, и даже защитные заговоры не могли отвести беду — значит, так суждено. Но отдать людям волка, чтобы вспороли брюхо, а голову ради потехи насадили на кол? Ни за что!
Тогда и увидела мальчишку впервые: выставив перед собой палку, слишком короткую, чтобы стать грозным оружием, перемазанный волчьей кровью, маленький Кай пытался отогнать от обессиленного зверя толпу улюлюкающих оголтелых детишек. Каждому лет десять-двенадцать, не больше, и все туда же: пнуть того, кто оказался слабее, ткнуть острым, ударить, а затем гоготать, взахлеб да погромче.
Но Снежная королева ступила на землю, молвила слово, и тут же ветер, вырвавшись из упряжи, сбил человечьих детенышей с ног, снежная крошка сверкнула, будто стекло, оцарапала щеки, вспыхнула красным. И поднялась буря, которой давно не видели эти края, где под защитой моран когда-то росли древние буки, а теперь стоял город, вокруг которого задыхался от смрада истончившийся да изломанный лес.
Стоило заморозить детишек тех до смерти, преподать им урок, но волк скулил, раздираемый болью, зарывался мордой в складки хрусткой ото льда, окровавленной юбки, и потому, с трудом сдержав ярость, Снежная королева только махнула рукой: «Прочь пошли! И спасибо скажите, что живыми остались».
Но бурю не усмирила, та сделалась злее, резче, и вот уже подхватила сани со Снежной королевой и раненым зверем да вмиг перенесла под своды чертога, где ни людям, ни злу, творимому ими, не было места.
Одна беда — сани в тот день принесли в чертог и незваного гостя.
Схороненный среди мха и лапника, укрывавших настил, Кай, не белый даже — оледенелый, прозрачный, лежал в санях позади волка, и только пар, едва заметно клубившийся над губами, выдавал в мальчишке живого.
Хватило бы движения руки да пары коротких фраз — и у входа в чертог появилась бы еще одна домовина. Но на щеках мальчишки, на выглядывающей из ворота шее, на истрепавшихся рукавицах все еще горела пятнами кровь, а волк хоть и дергал носом, чувствуя чужака, но не рычал и, вылизывая раненую лапу, даже подвинулся ближе, чтобы накрыть мальчишку здоровой. Да и врачевать одного или двух — невелика разница.
Снежная королева склонила голову, принимая то, что посчитала судьбой, закрыла глаза и, коснувшись колкого от замершей крови волчьего меха, другую руку положила мальчишке на грудь. Сила моран откликнулась тут же, стоило к ней воззвать: с каждым ударом вечного теперь сердца сила эта струилась по венам Снежной королевы, наливалась тяжестью и теплом и наконец заискрилась на кончиках пальцев.
***
В саду рядом с мастерской весь вечер играла музыка, которую не каждый сумел бы услышать. Сначала — шарманка и бубенцы, затем — скрипки и барабаны.
Слишком громко, слишком близко. Морана закрывала глаза, вдыхала глубоко, выдыхала медленно. Но руки дрожали, под веками жгло, а сила хоть и теплилась у самого сердца, но даже в ночь равноденствия оставалась немощной и хворой, будто птица с перебитым крылом.
Пора бы уже смириться, пора бы принять: ни равноденствие, ни полнолуние, ни парад планет не помогут вернуть прежнюю силу. Смириться, что в память о прошлом осталось теперь только имя — Морана — которое значило для людишек не больше, чем имя куклы из соломы и веток. По весне самодельных моран наряжали в тряпье, били палками, обливали смолой, а затем сжигали, чтоб поскорей прогнать зиму. В тех краях, где суровой зимы живущие ныне, пожалуй, не видели отродясь.
Неважно. Скоро и эта традиция канет в небытие. Как и дивьи народы, которых оставалось все меньше и меньше. Но теперь Морана не могла их сберечь — да и не хотела.
Тут бы сберечь себя.
По ту сторону закрытых ставень вновь грянули барабаны. Можно было бы и привыкнуть, но Морана вздрогнула, распахнула глаза — и льдинки стекляруса, висевшие в воздухе, вздрогнули следом, замерли и тут же со звоном осыпались на пол.
Вот и все, что могла теперь Снежная королева: с помощью остатков безграничной когда-то силы поднять с пола неосторожно оброненный бисер и, если сдюжит, разложить по коробкам. А бывало, управляла ветрами и насылала на варваров морок да снежных псов.
Но погрузиться в воспоминания Моране не удалось: через минуту за дверью раздались шаги, которым музыка не могла стать помехой. Не шаги даже — цокот копыт.
Когда-то этот звук заставлял Морану улыбаться, теперь — морщиться и устало вздыхать. Ирвин все ждал от нее каких-то подвигов и чудес, подбадривал, наставлял на путь, который считал истинным, будто не слышал, будто не понимал, что бороться да бесконечно начинать сначала было куда проще, чем наконец принять: прошлого не воротишь.
Да и что толку горевать о былом, если даже рябиновой рощи, и той теперь не осталось?
***
— Ты вернулся так быстро? Почему? Ты ведь любишь праздники, — отворив окованную железом дверь, озадаченно спросила Морана. Затем, не дождавшись ответа, отступила вглубь тускло освещенной мастерской и с помощью незамысловатого заклинания зажгла стоявшие на подоконнике свечи. Единственное, чему научилась благодаря древнему гримуару, подаренному Ирвином: ему нравилось, когда Морана практиковала магию ведьм, хотя та и была ей чужда.
— В саду, неспокойно там как-то… — Ирвин передернул плечами, сбросил накидку, и отблеск свечей заиграл на витых рогах, расписанных черным и красным; на смуглой коже; на рыжих косичках, что спускались до поясницы; на деревянных бусинах и глиняных амулетах.
Смола и медь, перец и сумах, черное солнце и красная луна — таким Ирвин казался Моране когда-то. Таким он ее дополнял: белокожую, светлоглазую, едва ли не прозрачную, если вглядываться внимательней да подольше.
Моране даже казалось порой, что она его любит. Вот только Ирвин хотел видеть в ней ту, какой была прежде: целую вечность назад, задолго до первой встречи.
Забавно, ведь Кай Снежной королевы в ней так и не признал.
— Нехорошая ночь, нехорошая… — повторял Ирвин, все быстрее и быстрее перебирая исчерченные узорами деревянные четки. И амулеты, что украшали его косички, вспыхивали зеленым да желтым, будто светлячки.
Морана вопросов не задавала: знала, что не получит ответ. Интуиция у фавнов была отменной, но Ирвин редко мог расшифровать, что та нашептывала ему, о чем предупреждала. Зато без труда насылал тревожные сны и панические атаки: Морана успела испытать его дар на себе и с тех пор старалась не попадать под горячую руку.
Наконец Ирвин остановился посреди мастерской, поправил стоявшее на столе бисерное деревце и, положив рядом четки, внимательно огляделся:
— Что за бардак?
Морана в ответ легонько повела рукой и заставила несколько стеклянных бусин подняться над полом.
— Это все? Сегодня ночь равноденствия, уверен, ты можешь больше.
Морана без труда расслышала в голосе Ирвина раздражение, но сочла за лучшее промолчать. Он же в два шага подошел ближе и протянул руку, демонстрируя свежий порез, что горел на ладони:
— Каджу обновила заклинание отвода глаз, чтобы людишки и дальше не могли меня видеть. И родовое кольцо наконец-то заговорила. Для тебя, между прочим. Хотя ты знаешь, я не люблю платить кровью, тем более что остался последним в своем роду. Но сегодня особенный день, и я думал, ты тоже проведешь его с пользой: тебе нужно больше практиковаться.
— А я думаю, моя сила — не твоя головная боль, — ответила Морана негромко, но жестко.
— Ты моя жена, — припечатал Ирвин.
Затем с шумом выдохнул, запрокинул голову и произнес чуть мягче, хотя Морана знала, сдержаться ему непросто:
— Я обещал защищать тебя. Знаю, знаю, ты у нас не любительница брачных клятв, но так и слово я давал не тебе, а себе. — Ирвин остановился, перевел дыхание и тут же продолжил: — Можешь сколько угодно сидеть здесь, плести свои деревца и жить жизнью, которой, как тебе кажется, живут обычные люди. Но мы не люди! И рано или поздно кто-нибудь прознает, кто ты на самом деле, и придет за тобой.