— Нет, — ответил Кай отстранено и, прищурившись, мысленно разделил потолок на квадраты, прикидывая, сколько штукатурки успеет снять, если повезет и Герда вернется домой лишь под утро.
— Понятно… Похоже, зря я надеялась, что среди твоих увлекательных воспоминаний о неведомых росписях найдется место для чего-то чуть менее важного. Сегодняшнего вернисажа, например.
— Как будто ты правда надеялась меня туда затащить. Знаю я, как вы открываете «новые имена». Находите тех, кто готов за гроши калякать для вас всякую ерунду, называете современным искусством, потом прикормленные оценщики назначают заоблачную стоимость и — вуаля! Только и остается, что пожертвовать очередную мазню на благотворительность и заплатить налоги поменьше.
— Так и передам шефу, что ты нас разоблачил. И, видимо, жалеешь, что тебя мы участвовать не позвали.
— Я жалею, что ты тратишь жизнь на «шедевры», о которых через полгода даже не вспомнишь.
— Зато я вспомню их стоимость.
«Как знаешь», — подумал Кай, но промолчал. Хотя тянуло признаться, что семь лет назад, когда с деньгами после аварии было неважно, Герда нравилась ему куда больше: в драных джинсах и кожаной куртке из секонд-хенда; со смоки айс и короткими волосами, окрашенными в розовый.
Ту Герду хотелось рисовать, сегодняшняя — навевала скуку. Не спасали ни дорогие вычурные наряды, ни «естественный макияж», делавший Герду безликой, ни прически в стиле старого Голливуда.
А может, Кай просто ее не любил, только и всего.
Почувствовав вину, хотя винить себя за нелюбовь было, наверное, глупо, Кай поднялся наконец на ноги и, встав позади Герды, тихо предложил:
— Давай помогу?
— Если «помочь» равно «оторвать к чертовой матери», валяй.
Кай не ответил: освободил концы лент, аккуратно разгладил заломы и, чуть повозившись, завязал бант не спереди, как пыталась Герда, а за спиной. Вышло не очень, но Герда осталась довольна, а это с ней случалось нечасто.
— Можно еще кое-что? Закрой глаза. — Нарисовать стрелки на подрагивающих веках оказалось сложнее, чем на бумаге, но Герда замерла, от ее волос чарующе пахло духами, а кожа оказалась теплой и нежной — Кай уже и забыл…
Было же между ними и что-то хорошее, убеждал он себя. Не в настоящем, так в прошлом, которого он не помнил. Что-то же их свело, что-то удерживало…
Но Герда распахнула глаза, обожгла взглядом — и память Кая, как разбитый витраж, рассыпалась на осколки.
***
— Какого хрена? — Такис нахмурился, пробежал взглядом по списку игрушек и, от души чертыхнувшись, обернулся в поисках наглого парнишки, решившего взвинтить цены.
Тот обнаружился у дальней стены. Скрючившись, сжав голову побелевшими до синевы пальцами, Кай сидел на полу среди старых газет и мятых коробок и, привалившись лбом к зеркальной створке книжного шкафа, тихо скрипел зубами.
Кошка кружила рядом: разевала без звука пасть, выгибала спину, пушила хвост — но подойти ближе боялась. Такис ее понимал: Кай выглядел так, будто прямо сейчас отдавал богу душу.
— Эй, ты чего? — позвал Такис как можно громче, но не успел и шага ступить, как свет в лавке мигнул, затем — еще раз, и кошка, обнажив черные десна, с шипением попятилась в угол. — Помирать, что ли, вздумал?
— Вот еще, — просипел Кай, уперся ладонями в пол и, пошатываясь, не с первой попытки, но все же поднялся на ноги. Выглядел он неважно: взмокшая челка, пепельно-серый лоб, мутные белки глаз. — Это так… бывает.
Если бы Такис не знал про аварию, если бы не видел уродливый шрам, бороздой распахавший череп парнишки, наверняка бы решил, что Кай на чем-то сидит. Но через минуту тот наконец выпрямился, задышал ровно, без перебоев, и Такис отмахнулся от подозрений: чужие проблемы были последним, что его волновало.
А кошке, пожалуй, мятной травы прикупит, чтоб не вздумала панику разводить. А то глядите, всем сегодня неймется.
— Ты чего цены задрал, борзеныш? — пробурчал Такис и наконец вернулся к прилавку.
— Предупреждал же: за мастерскую аренду подняли.
— Найди поменьше что-нибудь, подешевле.
— Там и так три на три метра: мешок спальный порой кинуть некуда. Не устраивает — ваше дело, я торговаться не стану, найду, куда товар свой пристроить.
— Не надо мне тут! Ты мои принципы знаешь: за хорошую работу и плачу хорошо. А твои игрушки… не на злобу дня, понимаешь? Хеллоуин, чтоб его, скоро, Душички: ведьм принеси, вампиров, тыквы, в конце концов. Тогда и поговорим.
Но Кай упрямо покачал головой: что-что, а заболтать его было сложно. Может, память и играла с ним злые шутки, но когда дело касалось работы, соображал он неплохо и ни разу не отступил от того, что считал своим.
— Сам посуди, — предпринял последнюю попытку Такис, — что я с елочными игрушками делать сейчас буду?
— То же, что и всегда. Ни одной не вижу, чтоб залежалась. — Пожал плечами парнишка, обернулся в сторону стеллажей и вдруг замер.
Такис перехватил его взгляд и даже не удивился: Кай, как завороженный, уставился на бисерное дерево, украшенное стеклянными снежинками да посеребренными ягодами рябины.
— Обережное дерево, — выдохнул он изумленно, протянул руку, и Такис мог поклясться, глаза Кая едва ли не залучились от счастья.
Но дотронуться до дерева Кай не успел: застонал, побелел — и кулем рухнул на пол.
Комментарий к II — Кай
*Павлачи — огибающие дом крытые галереи-переходы.
**Спотыкальные камни (Камни преткновения / Stolpersteine) — мемориальные таблички, вмонтированные в мостовые перед домами, в которых жили жертвы Третьего рейха, депортированные в концентрационные лагеря или гетто.
========== III — Морана ==========
Когда-то в эту самую ночь, ночь осеннего равноденствия, и начиналось ее время — время моран. Тех, кто на исходе тепла убаюкивали на зиму вверенные им земли: укрывали сначала палой листвой, затем — снежным покровом и, оберегая, несли дозор до самой весны.
Отданные в услужение вечности, мораны с первой крови и до глубоких седин жили по ее материнским заветам. А когда время земное клонилось к закату, вечность укрывала дочерей своих саваном, будто птица ночная — крылом: кости их находили покой среди корней и опада, плоть по весне становилась пищей для побегов и всходов, а голоса, стихнув на миг, — журчанием рек да песнями ветра.
Так длилось из года в год, из века в век — с тех времен, которые не знали ни названий, ни счета.
А затем на священные земли пришли люди. Осквернили ритуальные рощи, срубили обережные деревья, а их хранительниц, обвинив в колдовстве, сожгли на безутешных, плачущих смолою кострах. И тогда песни моран стали воем.
Из двенадцати рощ уцелела одна. Рябиновая.
Потому что та, кого людская молва наречет позднее Снежной королевой, церемониться с захватчиками не стала: убивала всякого, кто посмел ступить на ее земли.
Насылала метели и вьюги, человечью кровь превращала если не в студень, так в лед, кости — в хрупкие полые веточки, будто резьбой, покрытые снежным узором. Бездыханные тела, пока в них еще теплилась жизнь, отдавала на растерзание воронам, а то, что уцелело после птичьего пира, навеки оставалось заковано в глыбы изо льда. Точно домовины, те высились у входа в ее чертог в назидание тем, кто решит рискнуть и нарушить покой дивьих земель, которые последняя из моран обещала беречь.
Пощадила одного лишь мальчишку. Тощего, востроносого, похожего то ли на замершего галчонка, то ли на воробья.
Из-за воробушка этого все однажды и рухнуло.
***
Мальчишка явился, когда молва уже стихла, когда люди забыли и о ритуальных рощах, и о моранах — назначили себе новых врагов и, как встарь, разоряли чужие земли да проливали кровь.
Но ни до людей, ни до их распрей Снежной королеве давно уже не было дела. На землях ее царил мир, а значит, и зимы все чаще выдавались искристые, хрусткие, без затяжных метелей и бурь — только легкая поземка перекатывалась по лугам да скованным льдом рекам.
В тот год зима и вовсе стояла звонкая, светлая. С утра до сумерек в роще пели щеглы и стрекотали синицы; серебрились деревья, наряженные в иней; и небо ярко сияло над дивьим краем, окрашенное в лазурь.