Он кривляется, думал Кузин, глядя на Лугового. Он привык быть начальником, а сегодня понимает, что его время прошло. Он еще опасен, но уже присматривает пути отступления. Суетится, не знает, куда податься. Да, он, может быть инстинктивно, выразил суть происходящего: победила интеллигенция. Цивилизация взяла реванш у варварства.
– Значит, вся надежда на интеллигенцию? Полагаете, так? – сказал он вслух. – Ну что ж, я с вами согласен. Интеллигенция возглавит бархатную революцию, это только логично. Возродим дело авангарда, преступно забытое.
– Не правда ли? На вас – на вас, и на вас, и на вас – вся надежда.
– Первое, что требуется, – подал голос Савелий Бештау, – это рассказать о преступлениях власти! Поведать правду о первом авангарде – замученном и забытом! Требуется покаяние! – закончил он с неожиданной для буддиста напористостью.
– Это необходимо, – поддержал Кузин, – хотя бы для того, чтобы история не повторилась. Это, – сказал он, готовя фразу для будущей статьи, – возвращение долга, история обязана оплатить свой вексель.
– Да обманут, обманут они! – сказал Тушинский. – Какие векселя! Нет им веры!
– Помилуйте, господа, вас много, а я один. Как мне вам всем возразить? Вы правы, покаяние необходимо. Только чье? Посмотрите, логично ли у вас получается: вы упрекаете меня в том, что мы, партийные держиморды, запрятали в подвалы первый авангард. Ну хотите, я соглашусь – да, запрятали. Но мы право имели. Они и так из подвала вышли – из заводского цеха, из крестьянской избы. Это мы, партия, вывели их на свет, дали им ремесло и научили свободному труду. Они – революционные, партийные кадры, они – наши кадры, нам подотчетные. И я, как председатель собрания, предоставляю слово каждому в порядке ведения, в его очередь, руководствуясь общей пользой. Когда это было полезно, им давали говорить. Потом я стал давать слово другим – это ведь наше собрание, по нашим правилам и ведется. А что в это время делали вы? Вы участвовали в общем деле? Нет, не участвовали. Вы помогали стране? Нет, не помогали. Вы были озабочены жизнью пролетариата? Да ни в коем случае. Вас звали, упрашивали поучаствовать в общей жизни – а вы нос воротили. Вы были всем недовольны, вы, – Луговой опять посмеялся, – подрывали существующий строй, он вам несправедливым казался. А теперь, когда мы, партийные держиморды, согласились к вам прислушаться, вы хотите опять устраниться, отсидеться в кустах. Это – честно? Нет уж, господа, пришла пора вам высказываться.
– А где высказываться, не подскажете? Печатный орган не присоветуете?
– Подскажу.
– Прямо сейчас?
– Могу и сейчас.
– Пожалуй, в «Колоколе» порекомендуете?
– Именно в нем. Великолепное название.
– Не я придумал, не меня и благодарить.
– А мы как раз и продолжаем дело Александра Ивановича. Ему и спасибо скажем.
– Выходит, прав Ленин: декабристы разбудили Герцена, тот развернул агитацию, дальше пришли большевики, – а за ними просвещенные держиморды? – это Тушинский с обычной своей резкостью так сказал.
– Вы пропустили важный этап, Владислав Григорьевич, – ответил Луговой, – Ленин лишь наметил ход событий. И не мог предвидеть всего. За большевиками не держиморды пришли, за ними пришла интеллигенция. Пришли историки, художники, журналисты, философы – интеллигенты, ущемленные в правах. Их большевики в прослойку определили – а они захотели сами на царство. Оглянулись по сторонам – а во всем мире уже интеллигенция у власти, чем мы-то хуже? Именно интеллигенция – в охоте за своими правами – и стала новым революционным классом. Кто пришел вслед за пролетариатом? Именно вы, Владислав Григорьевич, пришли на смену путиловским рабочим – с вас и спрос.
VI
Павел переводил взгляд с одного собеседника на другого. Каждое слово разговора потрясало Павла, он старался запомнить все в точности, чтобы пересказать домашним.
– Я уже слышал, – сказал Кузин, – снова будет выходить «Колокол» в Лондоне, да? Что ж, западничество и европеизм – наша последняя надежда.
– Есть еще одна – непройденный путь евразийства.
– Евразийство – это тупиковый путь, – заметил Тушинский с презрением.
– Да и западничество – тоже тупиковый путь. Так и мечемся всю жизнь между двумя тупиками, – это сказал человек, стоящий к ним вполоборота, из другой группы. Он сказал это как-то неожиданно зло и сам растерялся от своего тона. Никто не звал его вмешиваться, да и подслушивать тоже не звали. Встрявший в беседу человек заморгал, хотел было извиниться, потом понял, что и это нелепо, и отвернулся так же бестактно, как и влез в беседу.
Семен Струев перешел к следующей группе, откуда и пришла реплика. Он знал всех в этом зале.
Другая группа, состоящая из профессора истории Сергея Татарникова, искусствоведа Рихтера и протоиерея Николая Павлинова, тем временем обсуждала иные вопросы – не злободневные, но онтологические. Татарников, как обычно, пикировался с Рихтером, а протоиерей их примирял. Татарников просто подхватил обрывок беседы соседей и, по своей привычке спорить, встрял с мнением. Теперь он продолжал разговор с Рихтером. Соломон Рихтер говорил так:
– Россия по историческому развитию своему – приговорена быть пограничной территорией. Так сказать, фронтир. Между Великой степью и европейской цивилизацией, между быстро бегущим временем Запада и медленным временем Востока.
– Для чего, скажите на милость, употреблять французский термин frontière, говоря о России? – возразил ему Татарников. – Почему «фронтьер»? Нам, русским, всегда мнится: вклей иностранное слово – и дело прояснишь. Добро б хоть Россия с Францией граничила. А граничит она с Афганистаном да с Чечней, при чем тут frontière? Скажите уж по-турецки или на фарси. Разве я не прав, батюшка?
– Россия – трансформатор; если представить, что есть трансформатор, переключающий не энергию, а время… – гнул свое Рихтер.
Отец Николай, не имея привычки вслушиваться в слова других, говорил раскатисто:
– Ах, как это трудно – понять себя. Чего нам не хватает, так это культуры. Культура должна проявляться буквально во всем. Ведь что такое культура? А? В Равенне, например, – говорил отец Николай, – великолепная форель. И это не мешает смотреть на мозаики. Головокружительная красота – дух захватывает; мозаики, от которых сердце бьется так, что аж в ушах звенит, и когда от всего этого хочется просто, вульгарно передохнуть, спускаешься с холма, и слева… Вы бывали в Равенне? – спросил он Рихтера.
– Да. То есть сам не бывал, – сбитый с толку Рихтер развел руками, – но мозаики знаю. По книгам.
– Я сейчас о другом. Так вот, обычный, совершенно ординарный ресторанчик, из тех, куда заходят на бегу, перехватить кусок на скорую руку. Ждешь там найти какую-нибудь позавчерашнюю пиццу. Думаешь, вот сейчас шмякнут на тарелку кусок прогорклой мерзости. Но подают свежайшую, только что пойманную и, наверное, доставленную с озера Фузаро – форель. Жарят на рашпере, хрустящая корочка, золотистая, – кстати, хребет у форели отделяется на удивление легко – поливаешь ее лимоном – и с холодным Фраскате…
– Прекрати, Николай – говорил Татарников, – у меня язва, и от твоих рассказов может приступ начаться.
– Это ведь все вместе, Сереженька. Нельзя культуру расчленять на составные части. Какие теперь фронтиры, какие границы? Общий дом, одна территория. Вот ездили мы в Ватикан этим маем, жара страшнейшая, Рим просто плавился. Все буквально истомились по купанию. Филарет говорит: Римини, Римини – потому что помнит, какие там пляжи. Античные еще пляжи. Конференция заканчивается, выходим на площадь – и на тебе: автобус до Монте-Карло. Далековато, конечно, но…
Струев пожал плечо протоиерею, погладил по рукаву Рихтера, оскалился на Татарникова и двинулся дальше. Следующую группу образовали Ефим Шухман, Слава, секретарь Басманова, и Осип Стремовский.
Колумнист «Русской мысли» Ефим Шухман, бескомпромиссный публицист, плохо ориентировался в толпе незнакомых людей. Его парижский опыт подсказал ему выбрать в собеседники человека молодого и думающего, одетого скромно, но чисто: таким оказался секретарь Германа Басманова. Держа юношу под локоть, Шухман излагал ему азы гражданских прав и свобод. Секретарь Слава, привыкший в приемной выслушивать что угодно, терпеливо кивал. Художник Стремовский держал Славу за другой локоть, глядел на Шухмана с почтением и подтверждал Славе его слова.