«Уж коль читать, так не одного же Есенина, на которого советую Вам взглянуть со стороны классической нашей поэзии, взглянуть, так сказать, глазами Пушкина, Лермонтова, Некрасова, чтобы убедиться, что поэт он, Есенин, в сущности, посредственный. Не влюбляйтесь, пожалуйста, в его кокетливое, самолюбивое нытье (ах, какой я красивый и какой трагичный!..). Да он и не столько пьян, сколько притворяется, что опять же противно».
Но ведь Есенин (пусть и не оценил значения, исторического сдвига) искренне оплакал «Русь уходящую», как в деревне, так и в городе!.. Этого не мог бы сделать поэт «посредственный». Да и мог ли так долго быть нужен душе, уже и новых поколений, нового, небывалого исторического опыта, «посредственный» поэт. И все же – авторитет слова Твардовского, который, видимо, не мог простить даже Есенину его «попутничества», его любви к прошлому – в ущерб любви к будущему…
И все же, и все же – в мнениях подобного рода, заметил я, у А.Т. всегда есть своя «За далью – даль… А там еще – иная даль». Затем, была у него во всем этом постоянная государственная забота о литературе нашей! Отсюда – масштабность его мыслей, их неожиданные «коэффициенты» в смысле чувства произведений «преходящего момента» – и с «моментом вечности». Словно из будущего, из окончательного – народного взгляда на писателей, литературу, явления в ней смотрел он и это было порукой его безошибочности. Есенин, Пришвин, Паустовский, к многим другим он относился неожиданно строго – и это было не просто понять…».
Дальше у Кондратовича шли записи мыслей Твардовского о Бунине и Есенине, о Цветаевой и Мандельштаме. Запись о сборе редакции по обсуждению романа Троепольского…
Все это было интересно, но мне хотелось до конца проследить судьбу романа моего однокашника по Литинститутской альма-матер Николая Воронова «Юность в Железнодольске». Уже пролистал полтетради – казалось оборвался раз и навсегда этот своеобразный роман о романе, как сам Твардовский сказал. Впрочем, мне всегда хотелось именно такой роман написать – о всех превратностях судьбы, о всех злоключениях автора и его рукописи до того, как ей стать романом! Сверхзадача казалась мне не по плечу. И вот впервые мне подумалось, что я все же смог бы; что стоит лишь начать. Хотя бы об этом романе «Юность в Железнодольске»! Но все же это было ощущением минут. Всплеске уверенности, и снова сомкнулась гладь сомнений. Может, всего лишь вспышка вдохновенности, из тех, которые навещают поэтов, но так мало сулят труду прозаика!..
Я уже готов был закрыть тетрадь, когда снова мелькнули имя Воронова и название романа.
«Застал А.Т. за просматриванием корректуры номера. Я уже готов был прикрыть дверь, чтоб не помешать, когда А.Т. сказал – «заходи». Отложив корректуру, он стал изучать мое лицо. Я знал эту манеру его – додумывать таким образом те мысли, которые он собирался поведать мне. Точно соизмерял их со мной, с моим ресурсом понимания. Или даже так: с ресурсом понимания момента…
– Понимаешь, Алексей Иванович… Писателей можно условно поделить на… образных изобразителей (скажем так), и на интеллектуальных изобразителей. Тоже – скажем так. В чистом виде, конечно, редко встретить того или другого. Скажем, к первым можно отнести Шолохова, ко вторым Леонова. Это я по крупному счету. Сам здесь можешь выстроить два ряда, на свое усмотрение. Не о наличии, или отсутствии прямой философичности речь! О самом художественном методе. Скажем, без этой, «интеллектуальной изобразительности», не обходился, например, Грин. Ты понял – о чем я? Посреди написанного автор как бы задумывается, отвлекается ради общих философских раздумий. И о написанном, и о жизни. Забвение и себя, и читателей… Так вот, Воронов – хоть учился в Литинституте – ничему ни у кого, к счастью, не научился! В том смысле, как и Шукшину жизненность «помешала» выучиться кино во ВГИКе. Один в своем роде, – сравнения ничего не дадут здесь… Скажем, такое место. «С тех пор как я начал помнить собственные чувства, самым важным и постоянным моим чувством было то, что я сохраняю свою неотделенность от матери даже в разлуке. Во время побегов из дома единственное, от чего я страдал, было то, что я поступал вопреки неразрывности, которая существовала между нами. Но все-таки и в бегах ни движение, ни расстояние не прерывало нашей взаимосвязи. Должно быть, из-за этого я страдал сильнее других мальчишек от тоски и от того, что ввергнул мать в ничем не заслуженные тревоги, какие могут подорвать ее жизнь»…
Чувствуешь – о чем я? Ведь это не просто величаво-торжественно и вместе с тем скрытно-эмоциональная тирада-заставка для начала главы. Это философия? Образно-философская мысль? Наука? Да это, брат, самая что ни на есть поэзия!
– У Толстого то и дело встречаешь, – неуверенно заметил я. А.Т. не дал мне продолжить.
– Но здесь совершенно самостоятельно! «Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему»? Скажем, это место. На что только не способна художественная мысль! Именно высокогорная поэзия, толстовская пророческая вещательность – как бы поверх голов читательских, поверх рукописи, дальше своего момента времени…
Молодец он, Воронов. Сколько таких мест! Но, посмотри, об этом же, о чувстве матери в нас, на всю жизнь, кто только ни писал, – а вот нашел свою мысль и художественно точную, и точно научную! Тут и для психологов пожива есть. Истинная мысль, найдя истинную форму в прозе, – и без стихов – становится поэзией! У нее тут же и своя музыка, свое органное звучание… Трудное, голодное, военно-тыловое и безотцовское – заводское – детство ремесленника досталось Воронову – оно и стало его писательским богатством. Заметил я здесь два рода закалки. Либо – на всю жизнь напористый эгоизм, который у нас даже прикрывается подчас общественником, либо – на всю жизнь строгая, требовательно-понимающая, активная любовь к людям… К счастью, у Воронова второе… Есть такие мальчики в каждой школе, в каждом селе, которых все любят – и учителя, и однокашники, и сельчане, хотя сами мальчики эти меньше всего добиваются любви этой. Не обязательно, чтоб были отличниками в учебе, чтоб являлись признанными коноводами в играх сверстников, чтоб, наконец, нарочитостью тимуровца обратили на себя внимание взрослых. Нет, заданности или нарочитости меньше всего в них. Подчас и характер не из легких, и послушанием не отмечены, и поступки иной раз удивляют всех, а кончается тем, что такой мальчик, затем – подросток все равно заслуживает всеобщую любовь! Не встречал такое, Алексей Иванович?
Не будучи хулиганом, такой мальчик, а затем уже и подросток, подерется с отпетым хулиганом, чтоб защитить девочку, младшего или слабого. Не будучи вором или там блатогоном, он себе поставит некую «сверхзадачу» разыскать, или даже уворовать у вора, обыграть игрока, перехитрить жулика, чтоб украденное, умыканное, вернуть владельцу. Такой мальчик живет какой-то своей, заполненной всклень2 жизнью, из дел, забот, действий, весь натянут, как струна, сосредоточенно-подвижен, живой весь! Чаще всего он – из семьи многодетной, небалованный родительской лаской, наоборот, сам опора для младших в семье, для сестренок и братишек. Он и в играх азартен, находчив, но как-то играет, как бы шутя, как бы отдавая дань своему возрасту, сам же то и дело тянется к делам взрослых, он в них толков, нужен – его не только не прогоняют, как остальных мальчишек – «Ступайте отсюда! Вам здесь делать нечего!» – его зовут, с ним обращаются, как с равным, для него всегда находится какое-то особое дело, которое только ему можно поручить, чтоб было сделано! Мальчик такой вездесущ, он всегда там, где что-то делается, сбывается, свершается, где люди, заботы и дела их. Он поэтому всегда все знает точно, подробно, по-взрослому, и говорит, и мыслит он как-то по-взрослому, толково – это ранний опыт труда, мышцы и мысли, рук и души! И сельчанам, и учителям, и родителям долго невдомек, что мальчик во власти любви к людям, что уж таким сердцем, такой душой родила его мать, что растет из него человек с народным – самозабвенным – характером, и в этом вся тайна, вся загадка мальчика!