Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Он уговаривал ее поесть, но она отказывалась.

И так как Гофман настаивал, она проговорила:

— У меня кусок в горло не идет.

— Тогда выпьем.

Она протянула ему свой бокал.

— Выпьем.

Гофмана мучили и голод и жажда; он ел и пил.

Особенно много он пил; он чувствовал, что ему не хватает дерзости; не то чтобы ему казалось, что Арсена, как в прошлый раз, готова оттолкнуть его то ли силой, то ли презрением; но его пугал какой-то леденящий холод, исходивший от тела прекрасной гостьи.

Чем больше он пил, тем больше оживлялась Арсена, — во всяком случае, так казалось ему; только когда она осушала бокал, какие-то розовые капли катились из-под бархатки на грудь танцовщицы. Гофман смотрел, ничего не понимая, потом, почуяв в этом что-то ужасное и загадочное, поборол внутреннюю дрожь и стал произносить все новые и новые тосты за прекрасные глаза, за прекрасные уста, за прекрасные руки танцовщицы.

Она не сопротивлялась, пила вместе с ним и как будто оживлялась, но не оттого, что пила, а оттого, что пил Гофман.

Внезапно из камина выпала головешка.

Гофман проследил за ней взглядом и увидел, что остановилась она только тогда, когда наткнулась на стопу Арсены.

Чтобы согреться, Арсена сняла чулки и туфельки; ее маленькая белая стопа, лежала на мраморе камина — мраморе таком же белом, как эта стопа: они, казалось, составляли единое целое.

У Гофмана вырвался крик.

— Арсена, Арсена! Осторожнее! — воскликнул он.

— А что такое? — спросила танцовщица.

— Эта головня… эта головня касается вашей ноги.

И в самом деле, она прикрыла собой часть стопы Арсены.

— Ну так уберите ее, — спокойно сказала танцовщица.

Гофман наклонился, поднял головню и с ужасом увидел, что не раскаленный уголь обжег ногу молодой девушки, а нога молодой девушки погасила раскаленный уголь.

— Выпьем! — сказал он.

— Выпьем! — повторила Арсена. И она протянула ему свой бокал. Вторая бутылка была пуста.

И тем не менее Гофман чувствовал, что одного опьянения вином ему недостаточно. Он увидел фортепьяно.

— Отлично! — воскликнул он.

Он понял, что фортепьяно даст ему опьянение музыкой.

Он бросился к фортепьяно.

И тут под его пальцами, вполне естественно, родилась та самая мелодия, под которую Арсена исполняла па-де-труа в балете «Парис», когда Гофман увидел ее в первый раз.

Но ему казалось, что струны фортепьяно сделаны из стали. Инструмент звучал так, как звучал бы целый оркестр.

— Вот оно! — воскликнул Гофман. — Отлично!

Он жаждал опьянения и начал ощущать его в этих звуках; к тому же при первых аккордах встала и Арсена.

Казалось, эти аккорды словно огненной сетью окутали всю ее фигуру.

Она отбросила занавеску из красной камки, и — странное дело! — словно на сцене, где волшебные превращения происходят так, что зритель и не знает, как это делается, произошло превращение и с ней: вместо серого открытого платья без всяких украшений на ней вновь был костюм Флоры, весь усыпанный цветами, весь в газовой дымке, весь трепещущий от сладострастия.

Гофман вскрикнул, и под его пальцами из груди фортепьяно, казалось, с удвоенной энергией начала бить дьявольская сила, звенящая в его стальных жилах.

И тут то же самое чудо вновь помутило рассудок Гофмана. Эта летающая, постепенно оживающая женщина неодолимо влекла его к себе. Сцену ей заменяло все пространство между фортепьяно и альковом, и на фоне красных занавесок она казалась адским видением. Каждый раз, как из глубины комнаты она приближалась к Гофману, он привставал на стуле; каждый раз, как она удалялась в глубину комнаты, Гофман чувствовал, что она влечет его за собой. Наконец — Гофман так и не понял, как это случилось, — темп под его пальцами изменился: то была уже не мелодия, что он услышал тогда в Опере и что играл теперь, — то был вальс, вальс «Желание» Бетховена; он возник и зазвучал под его пальцами как выражение его мыслей. Изменила ритм и Арсена: сначала она делала фуэте на одном месте, потом мало-помалу круг, который она описывала, стал расширяться и она приблизилась к Гофману. Гофман, задыхаясь, чувствовал, что она подходит, что она приближается; он понимал, что, сделав последний круг, она коснется его, и тогда ему тоже придется встать и закружиться в этом знойном вальсе. Его охватили желание и ужас. Наконец, оказавшись рядом с ним, Арсена протянула руку и коснулась его кончиками пальцев. Гофман вскрикнул, подскочил так, словно по нему пробежала электрическая искра, бросился вслед за танцовщицей, догнал ее, заключил в объятия, продолжая напевать про себя переставшую звучать на фортепьяно мелодию, прижимая к себе это тело, которое вновь обрело свою гибкость, впивая блеск ее глаз, дыхание ее уст, и, впивая их, он пожирал глазами эту шею, эти плечи, эти руки, танцуя с ней в комнате, где уже нечем было дышать и воздух стал раскаленным; и это пламя, охватившее все существо обоих танцующих, задыхающихся в обморочном бреду, в конце концов швырнуло их на кровать, которая их поджидала.

Когда на следующее утро Гофман проснулся, только что занялся парижский пасмурный зимний день, проникавший через окно, с которого была сорвана занавеска, в альков. Он огляделся, не понимая, где находится, и почувствовал, что его левую руку придавила какая-то безжизненная масса, и казалось, что онемение вот-вот достигнет сердца. Он повернул голову и в лежавшей рядом с ним женщине узнал не танцовщицу из Оперы, а смертельно бледную девушку с площади Революции.

Тут он вспомнил все, вытащил из-под этого одеревенелого тела свою окоченевшую руку и, видя, что тело остается недвижимым, схватил канделябр (в нем еще горело пять свечей), и при двойном свете дня и свечей обнаружил, что Арсена лежит неподвижная, бледная, с закрытыми глазами.

Первая его мысль была о том, что усталость пересилила любовь, желание и влечение и что молодая женщина в обмороке. Он взял ее за руку — рука была ледяная; он стал слушать, как бьется ее сердце, но сердце не билось.

Тогда страшная догадка сверкнула в его мозгу; он дернул шнурок звонка, но шнурок оборвался; тогда он бросился к дверям, распахнул их и помчался по ступенькам с криком:

— Спасите! Помогите!

Черный человечек поднимался по лестнице как раз в ту минуту, когда по ней спускался Гофман. Он поднял голову; Гофман вскрикнул. Он сразу узнал лекаря из Оперы.

— Ах, это вы, дорогой мой, — сказал доктор, в свою очередь узнавший Гофмана. — Что случилось, из-за чего весь этот шум?

— Идемте, идемте! — воскликнул Гофман, не давая себе труда объяснить доктору, что от него требуется, и полагая, что вид бездыханной Арсены скажет доктору больше, чем любые объяснения. — Идемте!

И он потащил его в комнату.

Затем одной рукой он подтолкнул доктора к постели, а другой схватил канделябр и поднес к лицу Арсены.

— Вот, смотрите, — сказал он.

Но доктор, казалось, нисколько не был напуган.

— Ах, так это в самом деле вы, молодой человек! — сказал он. — Так это вы, молодой человек, выкупили ее тело, чтобы оно не сгнило в общей могиле… Очень похвально, молодой человек, очень похвально!

— Ее тело… — пролепетал Гофман. — Выкупил… общая могила… Боже мой, о чем вы говорите?

— Я говорю о том, что вчера в восемь утра нашу бедняжку Арсену арестовали, в два часа пополудни осудили, а в четыре часа дня казнили.

Гофман решил, что он сходит с ума; он схватил доктора за горло.

— Казнили вчера в четыре часа дня! — кричал он, задыхаясь, словно за горло схватили его. — Арсену казнили!

И он разразился хохотом, но таким странным, таким пронзительным — в этом хохоте не было ничего человеческого, — что доктор устремил на него почти испуганный взгляд.

— Вы мне не верите? — спросил он.

— Как! Вы думаете, что я вам поверю! — вскричал Гофман. — Полноте, доктор! Да я с ней ужинал, я с ней танцевал, я с ней спал!

— Если так, то это весьма странный случай, который я внесу в анналы медицины, — сказал доктор, — а вы не откажетесь подписать протокол, не так ли?

38
{"b":"7834","o":1}