Это был веский довод. Надо было торопиться жить, так же как торопились убивать.
И люди шли.
Нечего и говорить, что самым посещаемым местом было то, где велась игра. Именно здесь получали то, на что можно было приобрести и все остальное.
Среди всех горевших огней именно красный фонарь номера 113 бросал самый яркий свет: то был громадный глаз пьяного циклопа по имени Пале-Эгалите.
Если у ада есть номер, то этим номером может быть только 113.
О! Здесь все было предусмотрено.
На первом этаже был ресторан; на втором этаже велась игра: в груди здания, что вполне естественно, билось его сердце; на третьем этаже было то, на что можно было израсходовать силы, приобретенные на первом, и деньги, выигранные на втором.
Повторяем: все было предусмотрено и устроено так, чтобы деньги не уходили из здания.
И вот к этому-то дому спешил Гофман, поэтичный возлюбленный Антонии!
Номер 113 тогда был там же, где он находится и сегодня: около магазинов торговой фирмы Корселе.
Гофман выпрыгнул из экипажа, вошел в галерею дворца и благодаря одежде иностранца (в то время, как и в наши дни, она внушает больше доверия, нежели костюм национальный) его немедленно облепили все божества тех мест.
Ни одну страну никто не презирает больше, чем презирает себя она сама.
— Где номер сто тринадцать? — спросил Гофман у шлюхи, которая схватила его за руку.
— Ах, вот ты куда! — презрительно сказала эта Аспазия. — Вон там, мой мальчик, — там, где красный фонарь. Только постарайся сохранить пару луидоров и не забудь о номере сто пятнадцать.
Гофман бросился в указанную ему аллею, подобно тому как бросился в пропасть Курций, и минуту спустя очутился в игорном зале.
Там стоял шум, как на аукционе.
Там и в самом деле продавалось многое.
Залы сияли позолотой, люстрами; их украшали цветы и женщины, еще более красивые, еще более роскошные, с еще более глубокими декольте, чем те, что оставались внизу.
Звук, заглушавший все прочие шумы, был звон золотых монет. Именно здесь билось то подлое сердце.
Оставив по правую руку зал, где играли в тридцать и сорок, Гофман очутился в зале, где была рулетка.
За длинным зеленым столом, около которого теснились игроки, собрались люди, объединенные одной целою, хотя выглядели они все совершенно по-разному.
Тут были молодые, тут были старики, тут были люди, протершие себе локти за этим самым столом. Среди этих людей были такие, которые потеряли отца вчера, сегодня утром или даже сегодня вечером, а мысли их целиком были поглощены шариком, прыгавшим по колесу. У игрока остается в живых только одно чувство — желание выиграть, и чувство это питается и растет за счет всех остальных. Господин де Бассомпьер, к которому, едва он вышел танцевать с Марией Медичи, подошли и сказали: «Ваша матушка скончалась» — а он ответил: «Моя матушка скончается лишь после того, как я кончу танцевать», — был почтительнейшим сыном по сравнению с игроком. Если что-нибудь подобное скажут игроку во время игры, он не ответит даже так, как ответил маркиз: во-первых, это значило бы потерять время, а во-вторых, игрок во время игры лишается не только сердца, но и разума.
Когда он не играет, он все равно думает об игре.
Игрок обладает всеми добродетелями этого порока. Он воздержан, он терпелив, он неутомим. Если бы игрок в один прекрасный день сумел употребить всю ту невероятную энергию, какую он расходует на игру, на благородную страсть, на высокое чувство, он мгновенно стал бы одним из самых великих людей в мире. Ни Цезарь, ни Ганнибал, ни Наполеон даже в пору совершения самых великих своих деяний не могли помериться силами с самым захудалым игроком. Честолюбие, любовь, чувства, сердце, рассудок, слух, обоняние, осязание — короче говоря, все движущие силы, таящиеся в человеке, объединяются одним словом и одной целью: «игра». И не думайте, что игрок играет ради выигрыша; правда, начинает он именно ради этого, но кончает тем, что играет ради игры, ради того, чтобы видеть карты, ради того, чтобы трогать золото, ради того, чтобы испытывать необычное волнение. Это волнение нельзя сравнить ни с какими другими страстями, от этого волнения перед лицом выигрыша или же проигрыша — этих двух полюсов, между которыми игрок носится с быстротой ветра (один из них жжет, как огонь, а другой замораживает, как лед), — от этого волнения его сердце готово вырваться из груди под ударами мечты или же действительности, как лошадь под ударами шпор, вобрать в себя, подобно губке, все душевные силы, сдерживать их, экономить и после сделанного хода передохнуть, с тем чтобы потом вновь напрягать их.
Страсть к игре — самая сильная из всех страстей, она никогда не наскучит. Это любовница, обещающая все и не дающая ничего. Она убивает, но не утомляет.
Страсть к игре — это мужская истерия.
Для игрока погибает все — семья, друзья, родина. Круг его интересов — это карты и шарик. Его родина — это стул, на котором он сидит, это зеленое сукно, на котором лежат его руки. Если бы его, как святого Лаврентия, приговорили к сожжению на раскаленной решетке, но при этом позволили бы играть, — держу пари, он и не почувствовал бы, что пламя жжет его, и даже не пошевельнулся бы.
Игрок молчалив. Слова ему не нужны. Он играет, он выигрывает, он проигрывает; это уже не человек — это машина. О чем же ему разговаривать?
И шум, стоявший в залах, поднимали вовсе не игроки, а крупье — это они собирали золото и гнусаво кричали:
— Делайте ваши ставки!
В эту минуту Гофман был уже не просто наблюдателем, страсть овладела им целиком, а иначе он мог бы набросать здесь несколько небезынтересных этюдов.
Он быстро проскользнул в толпу игроков и подошел к краю игорного стола. По одну сторону от него стоял человек в карманьоле, по другую — сидел старик с карандашом в руках и что-то подсчитывал на листке бумаги.
Этот старик, потративший всю жизнь на поиски мартингала, тратил теперь свои последние дни на то, чтобы все же попытать счастья, и свои последние деньги — на то, чтобы видеть, как рушатся его надежды. Мартингал так же неуловим, как и душа.
Между стоявшими и сидевшими мужчинами виднелись женщины: опираясь на плечи мужчин, они рылись в их золоте и с беспримерной ловкостью умудрялись, не принимая участия в игре, зарабатывать как на выигрыше одних, так и на проигрыше других.
При виде стаканчиков, полных золота, и уложенных пирамидками монет весьма трудно было бы поверить в то, что народ так страшно бедствует и что золото стоит так дорого.
Человек в карманьоле поставил на какой-то номер пачку бумажек.
— Пятьдесят ливров, — объявил он свою ставку.
— Что это такое? — спросил крупье, подгребая лопаточкой бумажки и беря их кончиками пальцев.
— Это ассигнаты, — ответил человек.
— А других денег у вас нет? — спросил крупье.
— Нет, гражданин.
— В таком случае извольте уступить место кому-нибудь другому.
— Это почему же?
— Потому что таких денег мы не берем.
— Это деньги, выпущенные государством!
— Если они могут пригодиться государству, тем лучше для него. А нам таких не надо.
— Ну хорошо, — сказал человек, забирая ассигнаты, — значит, и в самом деле это никуда не годные деньги, если их даже проиграть нельзя.
И, скомкав ассигнаты в руке, удалился.
— Делайте ваши ставки! — кричал крупье.
Мы уже знаем, что Гофман был игроком, но на сей раз он пришел сюда ради денег, а не ради игры.
От сжигавшей его лихорадки душа его бурлила в теле, как вода в котле.
— Сто талеров на двадцать шесть! — крикнул он. Крупье осмотрел немецкие деньги так же, как перед тем осмотрел ассигнаты.
— Подите обменяйте, — сказал он Гофману, — мы принимаем только французские деньги.
Гофман как сумасшедший побежал вниз, заскочил к меняле — как нарочно, тот тоже оказался немцем — и обменял свои триста талеров на золото, то есть приблизительно на сорок луидоров.
За это время рулетка вертелась уже три раза.