Сигоньяк учтиво поклонился и поспешил исполнить желание Изабеллы. Девушка кончиками тонких пальцев взялась за потертую манжету барона, легким пожатием ободрив его. Эта дружественная поддержка вернула ему мужество, и он вступил в таверну с победоносным видом – пусть хоть весь мир сейчас таращится на него. Ведь в нашей прекрасной Франции тот, кто сопровождает прелестную женщину, может вызвать лишь зависть, но уж никак не смех.
Хозяин тотчас поспешил навстречу постояльцам и с несколько излишним красноречием, изобличающим близость Испании, предоставил свои владения в их распоряжение. Могучая грудь этого крепыша-баска буквально выпирала из кожаной матросской куртки, стянутой на бедрах широким поясом с медной пряжкой. Месье Чирригири походил бы на закоренелого контрабандиста, но подоткнутый передник и кухонный нож в деревянных ножнах на бедре – атрибуты расторопного повара – как бы смягчали его устрашающий облик, а радушная открытая улыбка уравновешивала сомнительное впечатление, которое производил глубокий шрам, пересекавший лоб хозяина и терявшийся в щетке его густых волос.
Снимая басконский берет и отвешивая поклон, Чирригири невольно открывал для обозрения эту страшную отметину и собранную рубцами кожу по краям шрама, которая так и не смогла полностью затянуть жуткую рану. Надо было обладать недюжинной крепостью, чтобы душа не отлетела через такую пробоину, но Чирригири как раз и был здоровенным малым, а душа его ничуть не торопилась выяснить, что ей уготовано на том свете. Некоторые робкие и недоверчивые путники, возможно, сочли бы ремесло хозяина таверны всего лишь прикрытием для молодца с такой физиономией, но, как мы уже сообщили читателю, «Голубое солнце» было единственным сносным приютом в этих пустынных местах.
Покой, в который вступили Сигоньяк и комедианты, был далеко не так великолепен, как его описывал Чирригири: пол в нем был земляным, а возвышение в центре оказалось не чем иным, как сложенным из крупных камней очагом. Дыра в потолке, перекрытая кованой решеткой, с которой на цепи свешивался крюк для котла, заменяла и колпак, и дымовую трубу, поэтому все верхняя часть этого помещения скрывалась в клубах дыма, медленно уходившего в отверстие, если, конечно, ветер не загонял его обратно. Дым оседал на потолочных балках слоем копоти, какой иной раз можно увидеть на старинных жанровых картинах, и это создавало резкий контраст со свежей штукатуркой фасада.
С трех сторон очага были расставлены деревянные скамьи, устойчивость которых поддерживалась брусками дерева и обломками кирпича, так как пол был бугрист, словно кожа исполинского апельсина. Четвертая сторона оставляла повару свободный доступ к котлу и пламени очага. Там и сям виднелись стулья – странные сооружения, состоявшие из трех колышков, вделанных в округлую дощечку-сиденье, причем один из колышков проходил через сиденье насквозь и поддерживал крохотную поперечинку, которая при нужде могла служить опорой для спины людям неизбалованным. Человек же более требовательный к удобствам наверняка счел бы такую мебель орудием пытки. В углу виднелось некое подобие ларя, завершавшее обстановку, в которой грубость материалов словно состязалась с топорностью работы. Сосновые лучины, вставленные в железные светцы, озаряли помещение красноватым пламенем, и чад от них, поднимаясь, смешивался с клубами очажного дыма. Кровавые блики вспыхивали в темноте на медных кастрюлях и сковородах, висевших по стенам наподобие щитов на бортах римской триремы – и пусть читатель не сочтет это сравнение чрезмерно возвышенным для предметов подобного рода. Большой полупустой бурдюк распластался на полке, как обезглавленное тело. С потолка на еще одном железном крюке зловеще свисал длинный пласт копченого сала, в дыму приобретавший пугающее сходство с висельником.
Вопреки похвальбе хозяина, у этого мрачного вертепа был весьма отталкивающий вид, и одинокому путнику невольно приходили на ум крайне неприятные мысли, вплоть до опасений, что в обычное для здешних мест меню входит паштет из беззащитных постояльцев. Однако труппа комедиантов была слишком многочисленна и сплоченна, чтобы такие страхи могли овладеть ею – эти славные лицедеи в своей кочевой жизни видывали и не такое!
Когда актеры вступили в таверну, на краешке одной из скамей дремала девочка лет восьми или девяти, с виду – сущий заморыш. Она сидела, привалившись к спинке скамьи и свесив голову на грудь, так что спутанные пряди длинных волос закрывали ее лицо. Жилы на ее худенькой шейке, похожей на шею ощипанного цыпленка, напряглись от тяжести всклокоченной головы, руки бессильно свисали, вывернутые ладонями наружу, а скрещенные ноги болтались, не доставая до пола. Эти тонкие, как спички, ноги, с изящными и маленькими от природы ступнями, никогда не знавшие обуви, под влиянием стужи, солнца и ветра приобрели кирпичную окраску. Бесчисленные царапины, свежие и почти зажившие, служили доказательством постоянных странствий в зарослях и чащах колючих кустарников.
Простецкий наряд девочки состоял всего из двух предметов: рубахи из такого грубого холста, какой не годится даже для парусов, и желтого балахона без рукавов, скроенного на арагонский лад из старой материнской бумазейной юбки. Вышитая разноцветной шерстью птичка, обычное украшение подобных юбок, уцелела, ибо прочные шерстяные нити скрепляли прохудившуюся ткань, но производила странное впечатление. Птичий клюв располагался на талии девочки, лапки – у нижней кромки, а тельце, полускрытое складками, имело причудливую форму, как у химер на старинных византийских мозаиках.
Изабелла, Серафина и Субретка уселись на скамью рядом с девочкой, но даже их общая тяжесть оказалась не в состоянии уравновесить массивный корпус Дуэньи, усевшейся на другом конце. Мужчины расселись на других скамьях – на почтительном расстоянии от барона.
Несколько охапок хвороста оживили очаг; огонь загудел, и треск сухих веток, корчившихся в пламени, взбодрил путников, утомленных безостановочным движением на протяжении всего дня. К тому же некоторые из них уже исподволь ощущали воздействие нездоровых болотных испарений, которые особенно губительны в этой местности, окруженной застойными водами.
Месье Чирригири учтиво приблизился к гостям, придав своей зверской физиономии самый приветливый вид.
– Чем прикажете попотчевать вас, господа? Обычно-то у нас есть все, чем можно угодить даже самым знатным гостям. Какая жалость, что вы не приехали хотя бы вчера! Я приготовил кабанью голову с фисташками и пряностями, и она была до того хороша на вид и на вкус, что к сегодняшнему дню от нее не осталось ровным счетом ничего!
– В самом деле, весьма прискорбно, – заметил Педант, облизываясь от одной мысли о подобном деликатесе. – Кабанья голова с фисташками – мое любимейшее блюдо. Уж я бы с огромной охотой испортил бы ею собственный желудок!
– А что бы вы сказали о паштете из дичи, который умяли посетившие мое заведение сегодня утром господа, не оставив ни корочки, ни крошки?
– Я бы сказал, месье Чирригири, что то была великолепная еда, и воздал бы должное несравненному искусству повара. Но позвольте узнать, с какой стати вы разжигаете наш аппетит миражами блюд, от которых остались одни воспоминания? Вместо этих миражей, неспособных нас подкрепить, назовите-ка лучше те блюда, которые у вас имеются. Ибо, когда речь заходит о кухне, прошедшее время вызывает только досаду, а голодному желудку милее всего изъявительное наклонение настоящего времени. К черту прошедшее, там только отчаяние и длительный пост! Пожалейте же горемык, усталых и голодных, как псы, целый день гонявшие оленя, и не терзайте нас рассказами об усопших яствах!
– Вы правы, месье, воспоминаниями сыт не будешь, – подтвердил Чирригири, – я всего лишь сокрушаюсь, что так неосмотрительно растратил свои запасы. Еще вчера моя кладовая ломилась от снеди, а не далее как два часа назад я имел неосторожность отправить в замок шесть горшочков паштета из гусиной печени. И какая это была печень – великолепная, лакомая, поистине грандиозная!