Литмир - Электронная Библиотека

Хотя как же, нет, начал припоминать, тогда не курил еще, но уже носил разрисованный гуашами пионербол-барабан, и ходил по весенним мартовским улицам, когда ветерок лихорадочный отдувал ворот, горело лицо, и ездил ждать-встречать на дальнюю станцию метро – четыре часа ждал-торчал, но не дождался, пробежала мимо, проглядел видно, ждал-провожал. Тревожно вслушивался в трамвайный шум за окном, в автомобильную фальшь, и расчерчивали лучами верх серого потолка фары. И не мечтал тогда, только мучился.

Еще слабая тусклая лампа горела, и красным стоял от пыли шкаф, а на нем пригорали надписи книг. И лежа разбирал надписи, и слова повторял. Сами с собой, выходя из печатной обводки, из рваной брошюрки, повторялись слова: святая рептилия, божий одуванчик, штатив, штатив, заклад. Закладушник что лютик тщедушный. И учителка-химинька перед глазами, и штативом, штативом по накалённой башке. Повторял: «нет, нет, слава, слава аллилуйя», а затем набегало на уста по себе само богохульство, и вновь – «святая рептилия, Христос – святая рептилия», и махал штативом, и штатив уже сам махался в воздухе, и слова сдавливали горло, раздавали карты до бесконечности, до полного изнеможения, измождения, измудоханья, а потом наступало утро.

И наползал на глаза оторванный козырек фуражки военстроя, а брови выкрашивал в зелено, а вельветовые брюки разрезал до коленных вен, и шел на мост, где стыл ветер. Но не встретил ни разу солдат, и вообще никого не встретил. А глядели все исподлобья, чувствовал на себе взгляд чужой, подтверждал: учись, пока я живой. Чувствовал и когда прыгал за ней через турникетную яйцерезку, а потом уезжал в Искитим, где каньон, и потом возвращался из Искитима.

Раззнакомился раз со Столовниковым, вернее хотел раззнакомиться, в зеленой комнате молчаливого и странного этого медика, когда поздравлял с днем рождения, а рядом были Мордов, Обоина, Чая, Репа и будущий генерал Шандарон. Рассказывали, как выпивали все вместе, но без тебя, дружили еще с гражданской, еще с десяти годов. И судорожный с челкой Репа говорил резиньяции, тоже тайно вздыхал, и потом сказал: за такое признание, исповедь о себе – такую вот исповедь, что не приняла бы и Святая рептилия… Когда только загадывался, а был уже у всех на виду, долгую заповедную речь хотел вести, говорить только правду, сразу всю правду – о чем – о том, что хотел убить, и боролся, мешаясь умом, о том, что хотел истребить, о том, как мучился и умучил себя. Но не приняли ни в клуб Медичи молодой, ни в клуб рецептурный, куда отпускали – а? что? – циклодол, и ходили бледные, испытуя себя, бледным красовались еблом. Хрюня, да, Хрюня, Авдей, и еще Москаленко. А Репа прямо сказал – нужно бить морду – после публичного выступления – да и в чем признался-то – никто ничего ведь не понял – со сцены Дома актера, и потом за четыре года ни разу не поздоровался, так увлечен был придуманной ревностью, так оскорблен был ждунчик наш четырехчасовой, в высшей силе любви разлинован.

Что было до этого. Страшные рычащие морды из ящика, они заполняли тенью всю комнату, покачивались в голове и говорили невыносимые такие слова, а в это время как раз расстреливали, бомбили площадь и белое здание. Но воспринималось совершенно в порядке вещей. И в этих словах была лишь свастика веры. Опустели залы шахматного кружка, люди жестоко прощались и ждали погромов – в один день было изрисовано тогда еврейское кладбище. Не приняли, отпрянули, расторгли союз Земли и Воды.

Циклодол, я сказал, и ебло? А теперь циклодол мы крадем, без него жить не можем. Лечит тремор он и неусидчивость, механическое запаздывание, когда выступает из плеч запуганная до смерти в детстве болезнь. Да верней, чтоб было верней, маслом смазывают железные все суставчики, суставчи́ки, чтоб не летели, споря и препираясь, слова и картины и чтоб не выбежал на улицу за картинами и словами в погоню, хотя надо бы без оглядки бежать от этих слов и картин. Чтоб не разгонял свои мысли, чтоб не уносились они в вагоне чая, в чайном вагоне. И не забывался чтоб светлой полянкой, а за ней ручейком, а за ней Леной Жарких, про которую говорили «Жаркая» и просто – «жаркое», чтоб не было полыни во дворе и за школой, и развязавшегося языка и болтливости, которую мысленно кто-то произносил в голове ввечеру, а с утра уже сам словоохотливый язык, – запивать циклодол когда пивом – сладко – белесое счастье тогда наполняет, и сытным снотворным не потчевать чтоб себя, чтоб речь не рассказывала сказку, которая заканчивается, не начавшись, от этого есть – «розовые таблетки».

То теперь, а тогда – красный шкаф, штатив, святая рептилия. Взял, обматерил мать и решил себя сам наказать – запер дверь и на клочочках бумаги писать стал заветные завещаньица, все припоминал, что кому отдать из предметиков, а когда устал уж писать, стал смотреть за окошко, там два огонька, как три говорящих зеленых горошка, и цветочки, немая, молчащая улица Красная. Но вот гаснет окно, и слово в голове возникает тогда – ridicule, но прослышала мать шевеление и запорку дверную сбила ногой, а окно уже высадил чем? чем? – да гитарой. Да, гитара опять не хочет молчать, и одной ногой уже шагнул туда, за окно, но вцепилась мать в ногу другую, никуда не пуская. А потом в холодной комнате – у выбитого окна до утра все записывать, чтобы исповеднее получилось. А с утра – петушок пропел давно и Чае сказал, – я покончить хотел с собой. И изобразил выпученные глаза на синей чернильной голове авторучкой – какого-то прочного черта, который ты и есть, сам того не зная, так вот она, первая бессонная ночка, – и потом днем накатывал сон, за едою в столовой, и долго еще днем после накатывал на шпендика сон-пронесон.

Но теперь нету больше непрочного сна над прочной косячной бессонницей. Потому только сейчас вновь распустил себе сутки – сутки бегал в лесу, но вернулся, проснулся, обратно вернулся, ну а если бы вдруг не сумел?

Рассматривал фотографии, как всегда бывает у новых знакомых, те – старые, из альбомов, не задумываясь, любопытствовал. Две сестры, одну из которых никогда не видел, Леля и Женя. И увидел вдруг на одном фото Лелю, которую никогда не видел, в окружении тех же медиков школьных. Остановившихся с запрокинутыми головами, с улыбками, Шандорона, Обоину, Мордова, всех. Веселых, точно таких, как ты их запомнил, дружных будущих докторишек, а называлось «компашка». А про них и помнить забыл, и в гостях был совершенно в других, и вот они: «скажем дружно», все одну макаронину тянут и тянут. Точно такие же, как запомнил их навсегда. И такими останутся детскими, потому что никогда больше не встретишь. А если и встретишь, то словно не узнаешь, подойдешь к педиатру Столовникову и спросишь: вы ведь брат того Леши? Да, говорит, брат, а сам машет палочкой, движение регулирует. Бабская профессия – детский врач, а теперь вот в фуражке стоит, да, это я, – называет по имени, – Витя.

Внимательный, плотный, осторожный, со странностями небольшими, выпуклым телом своим, а так, как будто взрослый мужчина уже, и даже старик, – так все они кажутся потом, прорастая из прошлого, – молодым стариком. Да, еще, что скрывать, когда видно, обиженный словно и полный тихой недоброй любви. Но не выдавший себя – хотя отчетливо видно. Зеленый сумрак квартиры – пришли к нему неписаные классные товарищи, а комната как аквариум. А, может быть, показалось – и продолженная эта любовь только привиделась, потому что внимание обратил на тебя, под бойкотом других, и к себе допустил. Но не хотелось идти, отверг сразу, не то это, дружба ненужная. И еще, когда расспрашивать начинал, отвечать не хотелось. И еда вспомнилась, вкусная – как мать, приходящая с праздника на работе и всегда говорящая, что ели тогда, в подробностях, что купила сама, что готовила, стряпала, и что ели. И тотчас забудешь, что ели, хотя столько раз о том толковали. Пригласил Столовников на день рождения. А ведь был угрюмый, хмурый, в заполосканной одежде, таким и остался, что дружить не хотелось, даже когда все от тебя отвернулись.

Вот так и узнаешь историю, рассказанную с другого конца, такие, что знает весь город. Ни кровинки на лице, красивая, неподкупная, словно отсутствует на уроках, а в голове все картины, живые, – спит наяву. Сероглазая, платье зеленое, что-то совсем не так. А потом вдруг кто-то расскажет, мать схватилась за провод голый, отец за нее, побежал спасать, а за ним еще брат, а надо переложить было провод палкой длинной, как гадюку. Но нет, тянут-потянут провод, словно невод, а сами мертвы уже. Выбежала с чердака, на даче, побежала прочь за околицу. Нет теперь ни матери, ни брата, ни отца. А я осталась. Вот так и сидит одна, и глядит одна, белый лоб, а живет, еще вот что бросалось в глаза, отречение. И потом кто-то сказал – так это она и есть, это про нее говорит весь город.

4
{"b":"782698","o":1}