– А где она? – спросил Тота.
– Сказали, что умерла.
– Как умерла? – Гость почти ошарашен. – А ну… – Он взял фотографию.
Изображение нечеткое. Если бы не рана на лице, то Даду и не узнать; очень худая, тощая. Она сама ещё ребенок, только в широко раскрытых глазах страх, может, страх за ребенка.
– А где её похоронили? – допытывается Тота.
– Не знаю. Просто сообщили – умерла… Она была очень болезненной. Я её в тюрьме выхаживала и родила.
– А кто отец?
– Отец ребенка?.. Не знаю.
– Как не знаешь?! – Гость даже привстал.
– Нас, а конкретно меня, насиловали многие… С самого детства.
– Что?! – Словно от страшной заразы Тота брезгливо отпрянул от стола. Резко вскочил, опрокидывая стул, кинулся к выходу, быстро взяв шапку и пальто. Мгновение колебался, бросил тут же одежду, вновь стремительно вернулся, сел. В упор на неё уставился.
От его быстрых движений пламя свечи заколыхалось. На и без того изуродованном лице Дады поползли чудовищные, как змеи, тени.
– Ты врёшь. Ты всё врёшь, – громко сказал Тота, и усмехнувшись, – а из тебя вышел бы хороший писатель-фантаст. Кошмары писать.
Она молчала. Как ни странно, и во всем бараке воцарилась удивительная, мёрзлая тишина, словно все жильцы исповедь Дады услышали, онемели. А Дада в одной позе застыла, и Тота понял, что она мысленно улетела в иные времена.
Он осторожно тронул её руку и шепотом спросил:
– Дада, скажи правду, ты ведь всё это выдумала?
Она улыбнулась одними губами.
– Конечно, – продолжил Тота, – как танцор, как хореограф, я психолог и философ жеста, мимики и даже души, и поэтому я утверждаю – по крайней мере в тот момент, когда ты говорила о дочери, – ты обязательно бы заплакала или слезу пустила бы, если бы это было так. Но ты…
Он замолчал, потому что ему стало неловко от её снисходительно-пронизывающего взгляда.
– Вы знаете, – жестко сказала она, – в детдоме никто не плачет. С самого детства от этого отучивают при помощи наказаний.
– Не может быть. – Тота одернул руку, а она вновь с какой-то усмешкой спросила:
– Вам стало страшно со мной?
Он не ответил, а она:
– Уже брезгуете, противно?
– О чём ты говоришь?! – Ещё тише стал голос гостя, и он, как заговорщик, оглянувшись, спросил: – Неужели всё это правда? Какое изнасилование? Разве этот ужас возможен в нашей стране? Мы ведь строим социализм. Да за такие дела над детьми…
– А мы не дети. Мы были дети врагов народа. Дети политзаключенных, предателей, шпионов и вредителей.
– А кто твои отец, мать?
– Не знаю. – Она горестно вздохнула. – Смутно помню, как отец каким-то образом меня из детдома забрал и мы даже бежали. Его на моих глазах застрелили… А про мать ничего. Знаю, что порою, как я что натворю, меня попрекали: «А что от неё ожидать? Мать – фашистка, отец – дикарь». А ещё помню, когда мне было лет восемь – десять, меня заставляли писать письма матери. И даже на камеру снимали и мой разговор к матери записывали.
– И что ты говорила?
– Ну, подготовленный текст заучивала. Но много-много раз одно и то же заставляли говорить, чтобы было убедительно… Потом отстали.
– А это в тюрьме? – Тота показал на её шрам.
– Нет… В детдоме учителя были хорошие; почти все спецпереселенцы или дети политзаключенных. Была Надежда Митрофановна – аристократка, дворянского происхождения, широко образованная и воспитанная женщина. Она подсказала мне ход вырваться из детдома, дала адрес и рекомендацию на киностудию «Мосфильм». Тайком я отправила свое фото и письмо, и мне, как в сказке, пришло приглашение на пробу в фильме с одновременным поступлением в театральное училище… как я была счастлива! Но накануне отъезда, ночью, лицо облили кислотой.
– Ты на боку лежала? – дрожащим голосом спросил Тота.
– Видимо, да. А то бы всё лицо таким было… Порою мне кажется, что так было бы даже лучше. А то словно двуликая. Я так всех пугаю. – Она засмеялась.
– А кто это сделал?
– Не знаю. Меня в ту ночь отвезли в тюремную больницу.
– А почему в тюремную?
– Ухта – кругом тюрьмы и зоны.
– А дальше что? – любопытен Болотаев.
– После больницы меня перевели в другой детдом, в другой город. Всего я поменяла девять детдомов. Теперь понимаю, что это специально, чтобы мы не спелись, не сдружились, друг с другом не сблизились.
– И что везде, – тут Тота долго подбирал слово, – были плохие порядки?
– Насильники? Это маньяки, больные люди, которые целенаправленно ищут такую работу.
– Но ведь были и есть какие-то контролирующие органы?
– Может, и были, – говорит Дада, – но мне кажется, что сама система всё это допускала и даже, более того, может, к чему-то, к какой-то миссии готовили нас.
– К какой? – вырвалось у Тоты.
– Точно не знаю. Хотя догадки есть. Но со мной не вышло – как ни странно, мне думается, меня тюрьма спасла, а может… Впрочем, не знаю.
Через стену заскулил ребенок. Где-то по радио тихо пела Клавдия Шульженко. А за окном ветер всё более и более набирал силу, уже порою свистел и так стало задувать, что и огонек свечи кренится и вот-вот задует, погаснет.
– А после тюрьмы? – вдруг спросил Тота.
– После тюрьмы? – переспросила она, задумалась. – После тюрьмы жизнь изменилась. Во-первых, меня оправдали. Во-вторых, я повзрослела и стала уверенной, что для меня стало очень важным. А в-третьих, уже появилась некая свобода… Правда, мне пришлось возвратиться в места моего детства – надо было сделать кучу справок, документов и паспорт. А прописки нет. Но и здесь мне помогли добрые люди – выбили направление в медучилище при Военно-медицинском институте.
– Это в Москве?
– В Новосибирске. Три года за казенный счет. Очень хорошо училась и учили. Однако в академию не взяли.
– Почему?
– Думаю, моя биография не понравилась.
– А сюда как занесло?
– По распределению отработала медсестрой. А теперь перешла сюда, к энергетикам. Не по специальности, но зарплата выше и вот, – она осмотрела свою лачугу, – какое-никакое, а жилье.
– Да, – горестно выдохнул Тота.
«Вьюююю!» – за окном уныло и протяжно завыл ветер.
– В такую погоду самолеты не летают, – вдруг о своем высказал Болотаев.
– Вы хотите уйти? – живо спросила Дада. – Я вас заболтала. Загрузила. Всю свою горесть выболтала. – Она встала. – Давайте я вас провожу.
Тота молча уставился в сторону окна.
– Да, пурга, – подсказала Дада, – а я у Лёхи машину возьму… Хотя… – Она вновь села и не как прежде, а уже как-то бочком, вновь скрывая часть лица. – Лёха небось пьяный. А может, я сбегаю на дежурке приеду?
– Зачем?
– Вас отвезти.
– Ты меня выгоняешь?
– Я вижу, как вам стало противно.
Гость промолчал.
– Я чистая! – вдруг вырвалось у нее.
«Вьюююю!» – ещё сильнее ветер завыл, да так, что даже свечу задул… Темно. Под напором стихии всё притихло, только бревна барака заскрипели; буря не на шутку разыгралась, и под этот вой Тота услышал редкие, судорожные всхлипы.
Он встал. В темноте ощупывая стол, дошел до Дады. Крепко обнял и шепотом на ухо:
– Ты об этом прежде никому не рассказывала?
Она лишь мотнула головой:
– Некому было рассказывать?.. У тебя никого нет? Некому было поплакаться?
Она заплакала навзрыд.
Он сильнее прижал её и на ухо прошептал:
– Не плачь. Ты самая чистая, и я у тебя есть…
* * *
Внимание – великая сила!
Да-да, простое, маленькое внимание ко всему, даже вроде бы и к неодушевленному предмету, а сразу всё меняется, расцветает… Это к тому, что вот приехал в далекую Сибирь близкий человек и по закону она ещё не может увидеться с заключенным, однако сам факт, что осужденному оказано такое внимание, действует. Значит, Болотаев не какой-то там отъявленный мошенник-преступник-отморозок, а человек, о котором есть кому беспокоиться.
И передачи ещё делать нельзя, а Болотаев уже получил шерстяные вещи. Это Дада.