Он удержал на языке, не прибавил того, что кричало в нем: «Да что происходит здесь? Что происходит? Вы там, на Сибеже, навалили горы битого мяса, и все топчетесь, топчетесь который месяц, а я, с потерями вдесятеро меньшими, уже вплотную к Предславлю подошел, но не я сужу вас, а вы приехали меня судить, и никому из вас это не удивительно!.. Ехали сюда – не удивлялись, зачем едете?»
– Никто вас не судит, – сказал Жуков.
– Победитель ты, Фотий Иваныч, – начал было Галаган, но Жуков его остановил, выставив ладонь.
– Не судим, а разобраться хотим. Как дальше быть.
– Вот я тоже разобраться, – поднял руку Хрущев. – Почему это так, что и судить нельзя? У нас таких нет, чтоб судить нельзя было. Я не в смысле, значит, трибунала, а в смысле суждений, значит. Партия такое право всегда имеет, и нам тоже предоставлено. И победителей тоже, значит, иногда, если они…
– Никита Сергеич, много у тебя? – спросил Жуков.
– Ну… Я по оперативному скажу вопросу. Вот вы наступаете, Кобрисов, да? Наступаете пока, можно сказать, успешно. А поглядите вы через плечо. Через правое. И что у вас за спиной делается? А там, понимаешь, целый город у вас в тылу остается. Мырятин этот, значит. Намерены вы с ним что-то делать или как?
– А на кой он ему? – спросил Галаган.
– Как «на кой»? – удивился Хрущев. – Хорошее дело – «на кой»! Город советский. Занятый, понимаешь, врагом.
На этот вопрос, которого более всего опасался Кобрисов, и должен был ответить Чарновский: «Отрежьте мне этот кусок плацдарма, вместе с Мырятином. У меня перед фронтом более или менее крупных городов нет, я бы и этому рад был». Так должен был сказать Чарновский, но почему-то молчал. Отсев подальше от Кобрисова, смотрел сосредоточенно в пол.
– Командующий, – спросил Жуков, – как у вас складываются отношения с противником в районе Мырятина?
– Нейтралитет у меня с ним, товарищ маршал. Друг друга не тревожим.
– Но он угрожает вашим переправам.
– Угрожал. В основном авиацией. Бывало, по сорок самолетов налетало, а то раз и семьдесят мы насчитали. Но потом генерал Галаган обеспечил здесь наше господство, так что – тихо сидит.
– Но вы же клинья зачем-то выдвинули. Планировали окружение?
– Не было такого плана. Только угроза окружения. Где мне, с моими силами, еще окружать!
– И не надо, если не хотите. Двиньте вы ваши клинья километров на пять. Да он оттуда раком уползет!
Так оно, верно, и будет, подумал Кобрисов. Уползут. А только в последнюю очередь те, кому больше угроз от пленения. Когда паника начнется, не достанется русским ни машин, ни повозок, ни седел, ни танковой брони. Им – прикладами по пальцам, чтоб не цеплялись. Здесь конец боевому содружеству, каждый за себя. Умрите вы, падаль, а нам прикройте отход. И вы же в своей России остаетесь, чего вам бояться – встречи с земляками?..
Заговорил между тем Терещенко:
– Разрешите, товарищ маршал, и с вами немножко поспорить… Как понимать это – «пусть уползет»? Это же предоставление инициативы противнику. Это мы еще ждать должны, как он решит: захочет – уползет, захочет – клинья обрежет. Много чести, мне кажется. Не сорок первый год, теперь мы ему должны навязывать нашу идею, а он – пусть принимает. И тут я у командующего четкой идеи не вижу пока. Я б такую занозу, Мырятин, у себя на фланге не оставлял бы.
Жуков, не отвечая ему, обратился к Кобрисову:
– Сколько бы вам понадобилось еще машин? Если б была у фронта возможность.
Кобрисов задумался, набрал в грудь воздуху, выдохнул шумно:
– Сто бы мне. «Тридцатьчетверочек».
– Почему сто? С потолка берете?
– Так двести же не дадут.
– Генерал Рыбко, могла бы ваша армия сколько-то выделить ему?
«Батько», очнувшись, поближе к животу прибрал свой портфель, точно там они и были, танки:
– Цэ трэба розжуваты, товарищу маршал. Да он же у нас такой озорник, Кобрисов этот. Ему дай сто, хоть и двести дай, он же их все на Предславль угонит…
– Ну, это уж как он распорядится.
– …а то еще куда-нибудь. А сам и знать не будет, где они у него.
– Ничего, найдутся. Он их теряет, он же их и находит.
– Давай, батько, раскошеливайся, – сказал Галаган.
Кобрисов тоже смотрел на «батьку» выжидающе. Кто-кто, а танковый генерал наибольшую нес ответственность за авантюру с Сибежем, должен был предвидеть лучше других, что его «керосинкам» там уготовано сделаться свалкой металлолома, и воспротивиться этому, а сейчас – мог лишь приветствовать возможность перебросить их на Мырятин.
Мучительная дума пересекла «батькин» лоб горизонтальной морщиной. И вдруг он блаженно разулыбался:
– Анекдот вспомнил. Разрешите, товарищу маршал?
– Оперативная пауза, – сказал Жуков.
– Приходят это чекисты с ГПУ к еврею: «Рабинович, сдай деньги в госбюджет!» Ну, жмется Рабинович: «Та откуда ж у меня деньги?» – «У тебя-то, может, и нету, а у твоей Сарочки, ГПУ знает, припрятано. Давай, выкладай». – «А зачем вам деньги?» – Рабинович спрашивает. «Как это „зачем“! Социализм строить». – «А у вас их нету, денег?» – «То-то и дело, что нету!» – «Так я вам так скажу: когда нету денег – не строят социализм».
На анекдот генералы отвлеклись охотно, у Жукова края рта завернулись кверху.
– А мы его вроде построили, социализм? – спросил он, улыбаясь как-то неуверенно, как бы прося снисхождения. Что-то в его улыбке напоминало беззубого ребенка.
– Как же, Гер Константинович! – укорил Хрущев. – Верховный еще когда говорил: «Завоевания социализьма».
– А, так его еще завоевывать нужно…
– Да нет же, Гер Константинович, это он завоевывает, социализьм!
– За всем не уследишь, – сказал Жуков виновато. – Ну, на то у нас комиссары есть. Ладно, полководцы, оперативную паузу заполнили. Вернулись к Предславлю.
– К Мырятину, – напомнил Терещенко.
– Да, к Мырятину.
К танкам, однако, не вернулись.
Маршал помолчал, умыл толстой ладонью свой чудо-подбородок с «полководческой ямочкой». Наверно, ни при какой погоде сам бы он не стал возиться с городишком районного масштаба, имея впереди «жемчужину Украины», и понимал, наверно, Кобрисова, и потому опять смотрел на всех недобрым взглядом.
– Какая все-таки причина, – спросил он, – что командующий не хочет брать Мырятин? Он же у вас на ладони лежит.
Еще в эту минуту можно было выиграть затянувшийся бой, перетащить Жукова на свою сторону, только высказать самый веский довод.
– Товарищ маршал, – сказал Кобрисов. – Это так кажется, что на ладони.
– Мне кажется?
– Вам не все доложили. Операция эта – очень дорогая, тысяч десять она мне будет стоить.
– Что ж, попросите пополнения. После Мырятина выделим.
– Мне вот этих десять… жалко. Ненужная это сейчас жертва. И одно дело – люди настроились Предславль освобождать, за это и помереть не обидно, а другое дело – я их сорву да переброшу на какой-то Мырятин. Жалко мне их. И ради чего я ими пожертвую, когда мне каждый сейчас, в наступлении, втрое дороже! Есть у меня мысль, что противник как раз и ожидает, чтоб мы здесь потратились материально…
– А мне, – спросил Терещенко, – думаешь, так хочется за Сибеж ничтожный тратиться? А приходится.
Жуков его остановил:
– Уважайте соседа, полководцы. Он не всегда глупости говорит. Что ж, командующий, к вашему доводу следует прислушаться.
Но по голосу чувствовалось: не прислушался нисколько. Любой другой аргумент он бы рассмотрел внимательно и во всех подробностях, этого – он как бы и не слышал. Тем и велик он был, полководец, который бы не удержался ни в какой другой армии, а для этой-то и был рожден. Все было у него – и подбородок крутой с ямочкой, и рост достаточно невысокий, и укажут остряки на первый слог в его фамилии со звуком «у», столь частый у полководцев, – Суворов, Кутузов, Румянцев, Брусилов, Куропаткин, два Блюхера и Мюрат, Фрунзе, Тухачевский, Клюге, Гудериан, да хоть и Буденный, и даже Фабий, своей медлительностью заслуживший прозвище Кунктатор, – но главное для полководца пролетарской школы было то, что для слова «жалко» не имел он органа восприятия. Не ведал, что это такое. И, если бы ведал, не одерживал бы своих побед. Если бы учился в академии, где все же приучали экономно планировать потери, тоже бы не одерживал. Назовут его величайшим из маршалов – и правильно назовут, другие в его ситуациях, имея подчас шести-, семикратный перевес, проигрывали бездарно. Он – выигрывал. И потому выигрывал, что не позволял себе слова «жалко». Не то что не позволял – не слышал.