Вычертив эти две стрелы, он принялся раскладывать пасьянс. Всегдашнее горестное занятие генерала – что-то выкраивать из дорогих ему, таких необходимых сил и средств, которых всегда не хватает! Не хватает людей, орудий, танков, самолетов, снарядов, горючего, водки, жратвы, черта, дьявола. (И конечно, всегда баб не хватает!..) Счет шел уже не на дивизии – на полки; разведанные силы противника большего и не требовали, но жаль было и полков! С болью в душе он выделил на каждое вклинение по три отдельных стрелковых полка, усиленных противотанковыми артдивизионами. Еще покряхтев, вспомнив, что скупой платит дважды, добавил по пулеметному батальону. Записал себе – попросить у Галагана хоть по две эскадрильи штурмовиков. Танков – рука не поднялась хоть один отдать из шестидесяти двух. «Выкуси! – сказал он тому неведомому, кто на них рот разевал, все требовал и требовал. – И на том спасибо скажи!»
Особенной скрытности он не добивался, напротив – командирам полков велено было не таить приготовлений. Он даже прибавил к своему замыслу пошуметь танковыми моторами, полязгать, пострелять, а затем незаметно их вывести и уже бесповоротно обратить на Предславль! Была надежда, что окружения и не понадобится, слишком очевидна его неотвратимая угроза, и всяк здравомыслящий должен бы загодя унести ноги из «мешка».
Но, когда обрели его изогнутые стрелы материальное воплощение, когда шесть полков, с боями не чрезмерно кровавыми, – а местами, в лесах, и вовсе без боев, – углубились под основание мырятинского выступа, вдруг выявилась эта странность в поведении противника: он не выказал жгучего желания унести ноги из «мешка». Он как будто вообще не принял всерьез угрозу окружения. Воздушная разведка не отмечала признаков эвакуации, ни приготовлений к ней. Командиры полков докладывали об ожесточении обороны, каждый километр забирал все больше усилий и жертв. Такой прыти – и такой неосторожности! – не ожидалось от немцев после Курской дуги. Всякий час тревожился Кобрисов, что клинья увязнут совсем и повторится ситуация на Сибеже. И речи уже не будет о том, чтобы и Мырятин тебе, и Предславль, но либо то, либо другое. А скорее – то. От него станут требовать и ждать, чтобы он как-то вышел достойно из авантюры, в которую влип, или бы уже продолжил свою операцию до победного исхода, и он будет бросать и бросать войска, не видя конца этому, ни дна ненасытной прорве, и вся надежда будет, что вырвет победу последний брошенный батальон…
Он ломал голову: с чего вдруг так вцепились немцы в заштатный городишко? Что прикрывает собою этот, с позволения сказать, опорный пункт? Какой оперативный замысел на него опирается? А не могла ли то быть еще одна ловушка фон Штайнера, чтоб тут увязли русские – и не помышляли о броске на Предславль? Красную тряпку бросили быку – топтать ее в ярости. Задним числом казалось Кобрисову, что и тогда было что-то пугающее в подозрительной простоте замысла. Некое коварство таилось в ней – как в вечном двигателе, который оборачивается инженерным абсурдом: не только не работает, но даже с трудом выводится из инерции покоя. Он клал перед собою снимок фельдмаршала, едущего по приволжской степи на танке, высунясь из люка по грудь, вглядывался в полное холеное лицо под черной пилоткой, с надменною складкой рта, усиками лопаточкой, посверкивающим в глазу моноклем. Эти усики под фюрера и монокль в сочетании с башнею танка не говорили о слишком оригинальной личности, но был же он и впрямь недурной вояка. «Что же это ты мне уготовил, братец Эрих?» – спрашивал Кобрисов, и тут же закрадывалось подозрение: да может статься, ни черта не уготовил братец Эрих, не мог же он предвидеть, что возникнет плацдарм раздвоенный, что приедет Ватутин со своими советами, что Кобрисов и сам, еще до этого, на всякий случай, станет набрасывать свой эскиз. Просто сложилось так. Но – откуда же такое ожесточение? Что их там держит, не помышляющих ни о каком отступлении?
В конце концов он понял, что его пугало. Он знал о численности войск противника, но не знал их состава. А могли же быть в Мырятине части СС, которым отступить не позволяют соображения престижа. И перебежчиков от них не дождешься – ввиду причастности к операциям карательным. Так пришла мысль, что позарез нужен пленный. И коли дело касалось, скорее всего, духа армии, то безразлично было, какого чина ему добудут. Право, какой-нибудь обозник свидетельствует об этом духе даже выразительней.
И буквально через час, как адъютант Донской заказал «языка» разведотделу штаба, сообщили, что вот есть свеженький, взят неподалеку от наших позиций, утверждает, что шел сдаваться. Впрочем, к допросу еще не приступали.
– И хорошо, что он у вас недопрошенный, мне такого и надо, – сказал генерал. Уже допрошенный «язык», он знал, только и думать будет, как бы не разойтись с первоначальной версией. – Гоните его сразу ко мне, с переводчиком.
Начальник разведотдела возразил, странно помявшись, что переводчик не потребуется.
– Он что, – спросил генерал, – и по-русски лопочет?
– Только по-русски и лопочет, ни на каком другом. Так он утверждает.
– Не понимаю… Он из местных, что ли? Или же дезертир какой?
– Не из местных, товарищ командующий. И не дезертир. С его слов – наш будто бы. Ручаться не могу.
Ничто не предвещало особенной неожиданности, когда пленного доставили, и генерал направился к нему в другое крыло вокзальчика, в комнату, очищенную от обломков и даже со вставленными стеклами, где он принимал подчиненных. При виде него вскочил коренастый, невысокий ростом, круглоголовый парень в пятнистом комбинезоне, назвался то ли Лобановым, то ли Барановым, генерал не разобрал. Пленный был очень напряжен и, наверное, оттого взрывчато заикался.
Встал от окна еще кто-то, освещенный сзади, сказал несколько игриво:
– Все тот же вездесущий майор Светлооков. Разрешите поприсутствовать, не помешаю. – И прежде чем генерал мог бы ответить, пояснил, усаживаясь: – Пленный как-никак за мной числится, за нашим отделом.
Генерал возразил было, что у него и у Смерша интерес к пленному разный и, может быть, лучше бы допрашивать раздельно, но затруднился, говорить ли со Светлооковым на «ты» или на «вы». Так повелось в армии, что сверху нисходило отеческое «ты», а встречно восходило сыновнее «вы» – в зависимости от чина-звания, не от разницы в летах. Так разговаривал он с Ватутиным, годами намного младшим. С майором Светлооковым тоже сложилось на «вы», но при тоне игривом, когда это и выглядело как шутка. Серьезного же разговора у них покуда не было, к тому же генерал не знал толком, в какой мере подчиняется ему этот майор. Говорилось о двойном подчинении Смерша, о «тесном контакте» с госбезопасностью, но, похоже, истинно и признавали они только ее министра Абакумова.
– Не возражаю, – сказал генерал угрюмо и на себя же рассердился – за то, что Светлооков и дожидаться не стал его разрешения. Побарабанив пальцами по столику, за которым сел напротив пленного, генерал успокоился и задал вопрос неожиданный, но очень естественный в армии: – Кормили тебя?
Пленный опять вскочил, оглядываясь в растерянности на Светлоокова. И обещавший не вмешиваться Светлооков ответил за него:
– Не извольте беспокоиться, товарищ командующий. Они там отобедамши.
– Где «там»?
– Там, откуда прибыли. У противника. И двух часов не прошло.
Пленный было рот раскрыл что-то сказать, но лишь кивнул согласно.
– Поведай, – сказал генерал, – как попал в плен. Как из него бежал.
На Светлоокова он не смотрел, и пленный, который был весь внимание и звериная напряженность, это заметил, стал говорить уже не так заикаясь, а главное, с видимой жаждой выговориться.
Поведал он про то, чего все же не ждал генерал от своих не щепетильных соседей, что переполнило уже налитую до краев кровавую чашу Сибежского плацдарма. В довершение всей авантюры попытались ее исправить новой авантюрой – воздушным десантом, и столь массированным, какого еще не видывала история войн. Общего числа пленный, естественно, не знал, но свою воздушно-десантную бригаду назвал пятой, из чего генерал мог заключить без большой ошибки, что пять их, поди, и было задействовано – число, предпочитаемое дураками… К могучему замаху еще добавилась тонкая идея десанта ночного, «под покровом темноты» – будто немцам составило бы тяжкий труд рассеять этот покров прожекторами, осветительными ракетами, висячими бомбами-лампионами! И отсюда пошли все беды. Выбросить пять бригад решено было за одну ночь, в крайнем случае за две, не имея аэродромов ближе чем за двести километров от Днепра, не имея и самолетов в достатке. Это какой-нибудь сорокаместный Ли-2 или же буксировщик планеров должен был за ночь несколько рейсов совершить, несколько взлетов, посадок… Так спешили, что задачу десантникам ставили за час до взлета, а обдумывали ее на лету. Так спешили, что в экипажи набрали пилотов, не имевших опыта ночных вылетов; выдержать нужную малую высоту они и не старались, от огня зениток и ночных истребителей уходили повыше и увеличивали скорость, и людей разбрасывали по огромной и неизведанной площади. Падали в воды Днепра – и тонули многие, не сумев еще в воздухе освободиться от стропов. Падали, ослепленные прожекторами, на немецкие боевые порядки, падали навстречу трассам зенитного огня, на многажды пробитых, на сгорающих куполах парашютов. Самых удачливых относило благодетельным ветром к своему левому берегу, и ужо свои наверняка заподозривали дезертирство из боя, которое и впрямь не так сложно для десантника, наученного управлять падением и сносом. Те же, кто приземлялись все-таки в заданном месте, должны были его обозначить кострами и ракетами, но вскоре и немцы из противодесантных отрядов стали разжигать костры и пускать свои ракеты. Иной же связи не было: из опасения, как бы радисты не попали в лапы врага с секретными радиоданными, решили их не сообщать до приземления, и эти коды и позывные летели отдельно, в других самолетах, и на земле не суждено им было воссоединиться с бесполезными рациями, которые оставалось только разбить да выбросить.