– Чем ты «подумал»?
– …зачем нам на тот берег инвалидов тащить?
– Умник ты! «Инвалидов»! И хрен с ним, что башня не крутится. Он – танк. У него еще мотор есть. И броня. Мне на том берегу любая колымага сгодится, только бы двигалась.
Ничего, разумеется, не решали эти два танка, но они грозили стать началом в цепи непредвиденных осложнений, а цепь эта всегда начинается с дурацких мелочей. Всегда раздолбай найдется – испортить праздник. И хотя генерал понимал хорошо, что до праздника еще очень далеко и что командир этот вовсе не раздолбай и заслуживает не нагоняя, а благодарности, и даже есть резон в его оправдании – хотя бы суеверное нежелание начинать ответственную операцию с «инвалидами», – но не мог примириться, что уже какая-то мелочь вторглась в его план, а пуще не мог примириться, что у кого-то могли быть свои суеверия, кроме его собственных. Недопустимой роскошью казалось ему сейчас, чтобы у каждого в армии были суеверия.
– Товарищ командующий, – сказал майор, вытягиваясь и бледнея, что стало различимо даже в полумраке, – можете меня отстранить, если не справился. Но разрешите…
– Что-о?! – перебил генерал и в изумлении даже отступил на шаг, разглядывая его как будто впервые. И кажется, в эту минуту оба они поняли каждый свое. Майор – что можно было и взять этих «инвалидов», вреда бы они не принесли, а польза была бы, да хоть лязгу побольше и реву, а генерал – что можно было их и не брать, пользы только и есть, что реву и лязгу. – Нет уж, иди воюй. С чем есть. И задачу мне выполни. А не выполнишь – под трибунал пойдешь…
Он кинул взгляд на платок на земле, которым только что отирал руку, и осознал, что притихшие экипажи наблюдают эту сцену – в сущности, безобразную, поскольку он распекал командира при подчиненных, – и наблюдают не столько с любопытством, сколько с угрюмым осуждением.
Огромный детина, и мускулистый, и полный, сидевший на броне с котелком между колен, звякнул ложкой, сам от этого звука вздрогнул и поспешил сказать:
– А может, и не придется, товарищ командующий, под трибунал? Выполним мы задачу. Неуж не выполним?
Генерал бросил взгляд на его добродушное, лунообразное лицо – и еще раздражился: зачем такого верзилу в танке держат, где и щуплому тесно, ему бы милое дело в пехоте, в рукопашной поработать. И тут же вспомнил, что, бывает, приходится соединять разорванную гусеницу, и вот где пригождаются эти медведи. Вот этот луноликий, голыми руками взявши концы, багровея, стянет их и будет держать, покуда не вставят запасной трак, не просунут и не забьют кувалдою шплинты. Генерал живо себе представил верзилу за этой работой – и смягчился.
– А ты сиди там! – рявкнул он на луноликого, отчего тот еще сильнее вздрогнул и с грохотом уронил котелок.
Вылившееся варево – то ли жидкая каша, то ли густой суп – поползло по броневой плите. И вдруг генералу стало жалко этих людей, в сущности прекрасно выполнивших первую задачу, и подумалось, что ведь это удовольствие – хоть поесть вволю за час до переправы – может быть, последнее в жизни луноликого.
– Котелок подбери, – сказал генерал, уходя к «виллису». И жестом остановил спешившего сесть Донского. – На кухне сказать, чтоб ему три порции наложили. Вишь, он какой у нас… дробненький. Расти ему надо. А до обеда еще ждать…
С внезапной грустью он почувствовал себя лишним среди людей, меньше всего нуждавшихся в его распеканиях и понуканиях. Усевшись и избегая смотреть на майора, стоявшего с видом виноватости и огорчения, он сказал примирительно:
– Ладно… С прибытием тебя. Там разберемся.
«Там» означало – на правом берегу.
«Виллис» понес его к кавалеристам, расположившимся на широком лугу, за рощей, которая их укрывала от наблюдателей с того берега. Разумеется, он не ждал увидеть эскадрон в строю, со знаменем и вздетыми «подвысь» клинками, но все же подивился открывшейся ему картине. Конников еще не начали кормить, и они, времени не теряя, кормили своих коней, то есть попросту их пасли на лугу. Разнузданные и не стреноженные, их кони разбрелись по всему лугу, еще серому в полумраке, тогда как хозяева покуривали, рассевшись группками на траве. От одной такой группки отделился и направился к «виллису», не чересчур спеша, командир эскадрона. Генерал, с заранее добрым чувством к нему, отметил кавалерийскую походку, слегка заплетающуюся, при которой особенно мелодично позвякивали шпоры, нарочито неуклюжее ступание чуть раскоряченных ног в легких, собранных гармошкою сапогах и не бренчащую, легонько рукой придерживаемую шашку. Остальные поднялись с земли, но цигарок и самокруток не притушили. В ожидании боя старые вояки не так уж внимательны к начальству, уже что-то иное над ними властвует, и генерала нисколько это не кололо, никакая объяснимая вольность; он с удовольствием оглядывал импозантную фигуру комэска, широкую в плечах, узкую в чреслах, чеканное загорелое лицо, чуть тронутое улыбкой, с удовольствием втягивая при этом всегда его волновавшие запахи конницы, без примеси солярки и выхлопа, запахи засохшего конского «мыла», навоза и мочи, перепревшей ременной сбруи.
Комэск, подойдя, изящно подкинул к фуражке руку с висящей на запястье плетью, другой рукой обхватив черные облупившиеся ножны. Фуражка была у него набекрень, пышный чуб выпущен, ремешок огибал самый кончик подбородка. На верхней его губе генерал обнаружил свои усики.
– Ну, как, отживающая боевая сила? – спросил генерал, опережая его доклад. – Ясен тебе твой крестный путь? Переправочных средств на тебя не хватило, самим придется плыть.
– Плыть так плыть, товарищ командующий, – отвечал комэск с шутливой покорностью судьбе. – Дело привычное.
– Жаль мне тебя, – сказал генерал, – уж больно ты красив. Что от твоей красоты останется?
– Обсохнем, – заверил комэск. – Еще красивше станем. Да не впервой же!
Генерал, проникаясь к нему любовью, несколько успокоился. И впрямь, не впервой ему, сукину сыну, и мокнуть, и обсыхать.
Увидя, что рапорт перетекает в беседу, подходили ближе другие конники. Кто-то, засмотревшись, налетел на шедшего впереди, кто-то споткнулся, зацепясь за свою же шпору. И по тому, как они смотрели на генерала, он безошибочно различал ветеранов и новичков из пополнения. Не то чтобы новички робче перед начальством, но в его словах, в его улыбке или хмурости ищут с тревогою ответа на предстоящее им, тогда как ветераны, познавшие настоящий страх, ответа ищут в себе и ни в ком другом; подчиняясь лишь своему предбоевому настрою, они точно бы выходят из всякого другого подчинения. Он понимал их неизбежную сейчас отрешенность, углубление в себя, но с безотчетной ревностью хотел бы напомнить им, что и от него они зависят не меньше, чем от своей планиды.
– Есть такие умники, – сказал он, возвышая голос, чтоб слышали и дальние, – в седлах норовят плыть. Как, понимаешь, подпаски деревенские, когда они коней купают в речке. Такого увижу – из маузера ссажу. Рядышком надо плыть. Как с братом родным или же с любимой девушкой в пруду. И за седло не держаться, а только под уздцы. Главное – не давать ему голову задирать. А то он волны пугается и кверху тянется, даже, бывает, «свечку» делает в воде. А из-за этого, бывает, захлебывается, тонет. Следить, чтоб у него только храп был бы над водой…
Он вдруг увидел, что пасшийся невдалеке жеребчик поднял голову и, вздев уши, внимает ему с интересом. В повороте красивой сухой головы, в косящих обиженных глазах ясно читалось: «И что ты мелешь? И вовсе я не задираю голову. И все-то я знаю, что со мной будет…» Право, казалось, он в самом деле знал, что с ним случится сегодня, бедный конек, не повинный ни в чем, вынужденный делить с человеком все его дела и глупости. Генерал даже осекся и с явным ощущением своей вины перед ним смотрел в укоряющие глаза коня, покуда тот, мотнув головою, не опустил ее низко к траве.
Этот перегляд, кажется, все уловили и разулыбались.
– Да не впервой, товарищ командующий, – сказал комэск. – Давно, что ли, Десну форсировали?