Местный кюре только что поднялся, а старая экономка накрывала стол для скромного завтрака, как вдруг в дверь дома громко постучали.
Даже в наши дни для священника непредвиденный визит всегда возвещает какое-нибудь событие: речь идет или 0 крестинах, или браке in extremis[13 - В предсмертный час (лат.)], или о последней исповеди. Ну а в то время визит незнакомца мог означать нечто еще более серьезное. Действительно, в ту эпоху священник больше не был уполномоченным Бога, а должен был давать отчет людям.
Однако аббат Жирар принадлежал к числу тех, кому можно было бояться меньше других: он присягнул конституции, совесть и порядочность взяли в нем верх над эгоизмом и религиозностью. Несомненно, аббат Жирар допускал возможность того, что новый образ правления может быть успешным, и жалел о многочисленных злоупотреблениях, совершенных во имя божественной власти; сохранив своего Бога, он принял братство республиканского режима.
— Посмотрите, госпожа Гиацинта, — попросил он, — посмотрите, кто это так рано стучит в нашу дверь. Если меня требуют не по какому-нибудь неотложному делу, то скажите, что я вызван на это утро в Консьержери и вынужден немедленно туда отправиться.
Госпожу Гиацинту раньше называли г-жой Мадлен, но она согласилась обменять свое прежнее имя на название цветка, как и аббат Жирар согласился вместо кюре стать гражданином.
По приказу хозяина г-жа Гиацинта поспешила спуститься в маленький сад, где была дверь на улицу. Она отодвинула засовы и увидела молодого человека, очень бледного, очень взволнованного, с приятным и честным лицом.
— Дома господин аббат Жирар? — сказал он.
Гиацинта обратила внимание на беспорядок в одежде, длинную бороду и нервную дрожь пришедшего; все это показалось ей дурным предзнаменованием.
— Гражданин, — запротестовала она, — здесь нет ни господина, ни аббата.
— Простите, мадам, — продолжал молодой человек, — я хочу сказать священника церкви Сен-Ландри.
Гиацинта, несмотря на свой патриотизм, была тронута словом “мадам”, обращенным отнюдь не к императрице; однако ответила:
— Его нельзя видеть, гражданин: он читает свой требник.
— В таком случае, я подожду, — ответил молодой человек.
— Но, — продолжала г-жа Гиацинта, которой эта настойчивость вновь напомнила о дурных предчувствиях, охвативших ее вначале, — вы напрасно будете ждать, гражданин: его вызывают в Консьержери, и он сейчас уезжает.
Молодой человек ужасно побледнел, а точнее, из бледного превратился в мертвенно-бледного.
— Значит, это правда, — прошептал он.
Потом уже громче сказал:
— Именно эта причина, сударыня, и привела меня к гражданину Жирару.
Продолжая говорить, он шагнул вперед, осторожно, но с твердостью задвинул засовы двери и, несмотря на настояния и даже угрозы г-жи Гиацинты, вошел в дом и проник в комнату аббата.
Тот, увидев его, удивленно вскрикнул.
— Простите, господин кюре, — торопливо сказал молодой человек, — но мне нужно поговорить с вами об очень важном деле. Позвольте сделать это без свидетелей.
Старый священник по опыту знал проявления больших несчастий. На взволнованном лице молодого человека он прочитал всю силу страсти, а в прерывающемся голосе — крайнее волнение.
— Оставьте нас, госпожа Гиацинта, — сказал он.
Молодой человек с нетерпением следил глазами за экономкой: привыкнув принимать участие во всех тайнах своего хозяина, она колебалась — уйти или остаться. Потом, когда она наконец закрыла дверь, незнакомец заговорил:
— Господин кюре, вы, наверное, хотите знать, кто я такой. Я вам сейчас скажу. Я изгнанник; я человек, приговоренный к смерти и живущий только благодаря своей дерзости; я шевалье де Мезон-Руж.
Аббат подскочил от ужаса в своем большом кресле.
— О, не бойтесь ничего! — продолжал шевалье. — Никто не заметил, как я вошел сюда, а если бы кто-нибудь меня и увидел, то не узнал бы. За два месяца я очень изменился.
— Но что, наконец, вам угодно, гражданин? — спросил кюре.
— Сегодня вы направляетесь в Консьержери, не так ли?
— Да, меня вызвал тюремный смотритель.
— Вы знаете, зачем?
— К какому-нибудь больному, умирающему или, возможно, приговоренному.
— Именно так: вас ждет приговоренная.
Старый священник с удивлением взглянул на шевалье.
— А вы знаете, кто она? — продолжал Мезон-Руж.
— Нет… не знаю.
— Ну так вот, это — королева…
Аббат горестно вскрикнул:
— Королева? О Боже мой!
— Да, сударь, королева! Я навел справки и узнал, кого из священников ей должны дать; узнал, что это вы, и прибежал сюда.
— Чего же вы от меня хотите? — спросил священник, напуганный возбужденным голосом шевалье.
— Я хочу… я не хочу, сударь. Я пришел просить вас, умолять, взывать к вам.
— О чем?
— Взять меня с собой к ее величеству.
— О! Да вы сошли с ума! — воскликнул аббат. — Но вы меня погубите! Вы погубите себя самого!
— Ничего не бойтесь.
— Бедная женщина приговорена, и ничего нельзя изменить.
— Знаю; я прошу вас вовсе не для того, чтобы попытаться спасти ее, я хочу видеть ее… Но выслушайте же меня, отец мой. Вы меня не слушаете.
— Я не слушаю вас, потому что вы просите невозможного; я не слушаю вас, потому что вы ведете себя как безумец, — сказал старик. — Я не слушаю вас, потому что вы приводите меня в ужас.
— Отец мой, успокойтесь, — ответил молодой человек, пытаясь и сам успокоиться. — Отец мой, поверьте, я в здравом уме. Королева погибла, я знаю. Но если бы я мог броситься к ее ногам хотя бы на секунду, это спасло бы мне жизнь. Если я не увижу ее, я покончу с собой, и вы, поскольку будете причиной моего отчаяния, убьете одновременно и тело и душу.
— Сын мой, сын мой, — сказал священник, — вы ведь просите меня пожертвовать жизнью, подумайте об этом; хоть я и стар уже, моя жизнь, тем не менее, нужна еще многим несчастным; хоть я и стар, но не могу идти сам навстречу смерти — это значило бы совершить самоубийство.
— Не отказывайте мне, отец мой, — ответил шевалье. — Послушайте, вам ведь нужен прислужник: возьмите меня с собой.
Священник пытался призвать всю свою твердость, которая начинала уже слабеть.
— Нет, — промолвил он, — нет. Это значило бы изменить своему долгу; я присягнул конституции, присягнул ей всем сердцем, душой и совестью. Приговоренная женщина — это виновная королева. Я согласился бы умереть, если бы моя смерть могла быть полезной моему ближнему, однако я не могу изменить своему долгу.
— Но, — воскликнул шевалье, — если я вам скажу и повторю, если я поклянусь вам, что не собираюсь спасать королеву! Вот на этом Евангелии, на этом распятии клянусь, что иду в Консьержери не для того, чтобы помешать ей умереть.
— Чего же вы тогда хотите? — спросил старец, взволнованный этим непритворным отчаянием.
— Послушайте, — проговорил шевалье, казалось вложив свою душу в слова, — она была моей благодетельницей. У нее была ко мне своего рода привязанность! Увидеть меня в свой последний час, я уверен, будет для нее утешением.
— Это все, чего вы хотите? — спросил священник, уже готовый уступить такому натиску.
— Более ничего.
— И вы не замышляете никакого заговора, чтобы попытаться освободить приговоренную?
— Никакого. Я христианин, отец мой, и если есть в моем сердце хотя бы тень лжи, если я надеюсь, что королева будет жить, если я чем бы то ни было содействую этому, то пусть Господь Бог покарает меня вечным проклятием.
— Нет, нет! Я ничего не могу вам обещать! — воскликнул кюре, которому вновь пришли на ум многочисленные и опаснейшие последствия подобной неосторожности.
— Послушайте, отец мой, — произнес шевалье с глубокой печалью, — я говорил с вами как покорный сын, взывая только к христианским чувствам и милосердию. Ни одного дурного слова, ни одной угрозы не вырвалось из моих уст; однако голова моя в горячке, однако лихорадка сжигает мою кровь, однако отчаяние гложет мне сердце; к тому же я вооружен… Смотрите, вот мой кинжал…