Слизав с пальцев крошки, я заметила, что папа молча сидит в кресле-качалке и смотрит на колыбельку. Вот дьявол! Они же с ума сходят! Опять запеленали ребенка и положили в колыбель. Огонь в очаге давно погас. Дождь все лил и лил, начисто отмывая окна. Стараясь не смотреть в колыбельку, я подошла к двери спальни, где лежала мама, совсем измученная и маленькая, в ворохе простыней. Внизу кровати виднелось кровавое пятно. Лицом она уткнулась в подушку, а черные волосы разметались вокруг. Я не понимала, спит она или нет.
Я не стала залезать к ней в постель, как обычно делала, а вместо этого подошла к папе. Мне только исполнилось двенадцать, но я уже доросла ему до плеча. Папа говорил, что я унаследовала норвежскую стать его матери.
— Если будешь дальше так расти, проломишь крышу, и нам придется тебя кормить через дымоход, — говорил он.
— Тогда вам придется вечно обо мне заботиться, — с надеждой отвечала я.
— Не-а, ты скоро научишься хватать птиц с неба и вовсе нас забудешь.
Я положила руку ему на плечо и прижалась, глядя на густые светлые волосы. Он ничего не сказал. Было совсем тихо, даже часы не тикали, потому что он остановил их, когда ребенок умер. Заводила часы всегда я. Родители пытались остановить время. Но в мои двенадцать у меня времени было достаточно.
Убрав руку, я поцеловала папу в щеку и вышла наружу, в теплый дождь. Взяла из сарая лопату. Капли стекали по шее, впитывались в платье, пока я копала глубокую-глубокую яму. Может быть, если закопать девочку достаточно глубоко, она не станет нас мучить, как остальные.
Когда лопата перестала доставать до дна, я кинула ее на землю и вернулась в дом. Папа на коленях молился у колыбели. Я не представляла, сколько сейчас времени, потому что чертовы часы стояли, но, судя по всему, было около четырех. Положив остаток лепешки в духовку, я чиркнула спичкой и подожгла бумагу в топке. Хорошо, что папа приготовил все еще утром, потому что я не умела правильно растапливать печку. Когда огонь как следует разгорелся, я закрыла заслонку и сжала губы, хотя на самом деле мне хотелось снова залезать к себе наверх и закрыть голову подушкой.
Я подошла к колыбели и взяла тельце. Папа не шевельнулся. Бедное создание было легким, как перышко, и я не удержалась — заглянула в личико, пока шла к двери. Кожа у девочки была жемчужная, прозрачная, закрытые веки походили на капли мутной воды. Кажется, она уже стала призраком.
На краю ямы я встала на колени и подняла девочку к Небесам, прямо под дождем. Пусть Господь очистит ее от этого мира. Опустив ее, я почувствовала тяжелую папину руку на своем плече. Я не слышала, как он подошел, но знала, что он придет. Он никогда не позволял мне их закапывать. Встав на колени, он взял у меня девочку, покачал в ладонях. Она была такая маленькая, что поместилась бы в его перчатку.
Очень медленно, шепча слова молитвы, папа наклонился и положил девочку в землю. Дождь уже превратил могилу в грязную лужу. Это всегда было тяжелее всего — оставить крошечное создание в земле, совсем одно. Да, другого выхода не было, но все-таки это казалось жестоким. Закрыв глаза, я подняла к небу лицо, как раньше поднимала ребенка. Под дождем можно было плакать, не тревожа папу. Я стояла так, прислушиваясь к ветру в деревьях, к мягким шлепкам грязи — папа заваливал яму — и вдыхала запах сырой земли.
Меня напугал крик. Я вздрогнула и увидела, как из дома выбегает мама. Ее белая ночная рубашка развевалась облаком, голые ноги скользили по грязи и утопали в земле. Папа даже не повернулся. Он осторожно пригладил холмик лопатой и отошел с маминого пути. Она рухнула у могилки на колени, плача и ругаясь. Мое платье промокло насквозь, и я замерзла, хотя было тепло. Я хотела вернуться в дом, но не могла оставить родителей одних. Мама плакала, а папа стоял рядом и гладил ее по спине. Когда они закончили рыдать и молиться, папа поднял маму и отнес обратно в дом. В огромных папиных руках она сама казалась ребенком.
Внутри мама встряхнулась и вскочила на ноги. Ночная рубашка была перепачкана грязью. Казалось, что ее набухшие груди и распухший живот покрылись черной коркой. Мама была маленькая и горячая, черные глаза всегда горели, а перекричать она могла кого угодно.
— Никогда больше! — вопила она, потрясая стиснутым кулаком. — Больше ни одного!
Она пнула колыбельку так, что та заскользила по полу и ударилась об очаг, мягко, как кусок масла, развалившись на две части. Кажется, она и без того доживала последние дни.
Я смотрела на обломки колыбели, ошеломленная и почему-то успокоенная. Вода капала с платья и собиралась лужицей под ногами. Я — единственный выживший ребенок, который спал в этой кроватке. Она приехала вместе с моей прабабкой с Сицилии и служила постелью всем тринадцати ее детям. Мама даже не посмотрела на нее, вернулась в спальню, захлопнула дверь и задвинула щеколду.
Это был конец. Щелчок этот оставался со мной, пока я заводила часы и шла в кухню, посмотреть, согрелась ли лепешка. Папа поднял обломок колыбельки и стал гладить его. Она принадлежала не его бабушке, но все же я поняла, что его сердце тоже разбилось надвое.
Какая разница, насколько глубокой вышла могила, — тонкое, словно бумажное, личико мертвой девочки навсегда останется с нами.
Если мои родители и успели дать ей имя, мне они этого не сказали.
13
Эффи
Меня разбудил гулкий звон колокола. Было еще темно, и по-прежнему шел дождь. Девушки со стонами начали выбираться из постелей. Только поднявшись, я вспомнила, что меня обстригли, — голова казалась удивительно легкой.
Мэйбл встала в кровати на колени, лизнула ладонь, пригладила волосы и стянула их в узел. Ни она, ни Эдна на меня не смотрели. Мы потащились в часовню на утреннюю молитву, а потом в столовую есть кашу. Я быстро поняла, что разнообразия ожидать не следует: комковатая овсянка — на завтрак, жидкая похлебка — на обед, пересушенное мясо и картошка — на ужин. Масло здесь было редкостью, и еще реже на столах оказывалась соль.
После завтрака мы отправились в прачечную, где утюги выстроились на черных печах, как солдаты на плацу. Меня отправили к стиральной доске и выдали груду рубашек. Через час пальцы сморщились и покраснели от горячей воды, закатанные рукава и фартук промокли.
От усталости мне стало нехорошо, я подняла голову и увидела Сьюзи Трейнер, которая на пару с другой девушкой проворно складывала простыню. Я совсем забыла про Сьюзи. В школе мы почти не были знакомы, но все же при виде ее грубого лица и темных кудряшек у меня трепыхнулось сердце. Поймав ее взгляд, я помахала ей, но она не ответила.
Девушка, стоявшая рядом, ущипнула меня за руку и прошептала:
— На тебя Мэйбл смотрит, работай давай.
Мэйбл действительно не сводила с меня холодного пристального взгляда, ритмично передвигая утюг одной рукой. Я согнулась над корытом и принялась тереть ткань. От пара мои обстриженные волосы начали завиваться вокруг лица. В руках у меня оказалась блузка из тонкого шелка, которая в горячей воде сжалась в крошечный комочек. Чья она? Одной из учениц мисс Чапин? Соседки? Моей матери? Наверное, она сходит с ума от страха. Я выжала блузку, скрутив ее в тонкую веревочку.
При свете дня я чувствовала себя спокойнее, чем ночью. Долго я здесь не задержусь: папа меня никогда не бросит. Он не запирал здесь Луэллу. Самое ужасное, что он сделал, — угрожал отправить ее в Париж, да и то она отказалась.
Я вспомнила последний день, который провела с сестрой, ее унижение на сцене, бунт против мамы, выброшенные на мостовую туфельки, мою косу среди ночи. Наши родители не вели себя так дико и глупо, как Луэлла. Папа пришел ко мне в комнату и обещал, что она вернется. Он был грустный, а вовсе не злой. Он не собирался от нее избавляться, он так же скучал по ней, как и я. Почему я тогда этого не поняла?
Бросив блузку в груду чистого белья, ждущего катка, я взяла грязную рубашку и опустила в горячую воду. Стук и шипение утюгов, скрип катка, плеск воды сплетались в монотонную мелодию работы. Она показалась мне почти успокаивающей, хотя я очень уставала. Мне нравилось, что никто не разговаривает и не ждет этого от меня. Это давало возможность подумать.