– А-а, – вместо приветствия протянул Назаров недружелюбно. – Глафира, подай еще лапшички. Садись поужинай.
Женщина бросила кисточку в стакан с разбавленным мелом, принесла глиняную чашку с лапшой, деревянную, обкусанную ложку и большой кусок хлеба. И снова взялась за кисточку.
– Она у нас и повар, и агитатор, и писарь тут. Все вместе, – сказал Панкрат.
Поликарп Матвеевич проголодался за день, начал есть, размышляя, что за те годы, пока он жил в Ойротии, Панкрат Назаров сильно сдал, постарел. Он вроде и не похудел, а как-то высох, почернел и покоробился, как долго лежавшая на солнце сосновая плаха.
Панкрат выхлебал свою чашку, заскреб дно коркой хлеба.
– Ну вот, и мыть не надобно. Эй, Петрован!
Подошел бородатый старичок со спокойно-задумчивыми голубыми глазами, поздоровался. Кружилин помнил этого колхозника. Борода его, широкая, как лопата, давно закуржавела, только глаза были по-молодому ясные и чистые.
– Кончайте, – сказал ему Панкрат. – Запрягай и этих всех. Домолотим цепами. – И повернулся к Кружилину: – Хлебный обоз на элеватор отправляем.
Кружилин и без того понял, что готовится хлебный обоз.
– На ночь-то глядя, – буркнула Глафира. – Кони вон как притомились!
– Цыц, баба! – прикрикнул председатель. – Вся в мать, язви тебя! Василису-то Посконову помнишь? Такая есть у нас пронырливая старуха, все сплетни наперед других узнает.
– Что тебе моя мать далась?
– Во-во, вся в нее. Дочь – она всегда точь-в-точь. Володька!
– Ну, вот он я, – подошел мальчишка в залатанной рубахе, босой, запыленный, с вилами в руках.
– Вилы прислони к скирде – и марш в деревню. А то завтрева на уроках дремать будешь. Петрован, запрягайте, чего там мнетесь? На обратном пути коней в логу покормите. Да не грузите больше пятнадцати пудов на бричку. А завтра с утра всех коней на скирдовку пшеницы пустить.
Все это председатель говорил, не сходя с места. Он сидел теперь только спиной к столу, широко расставив ноги в заскорузлых сапогах.
Глафира кончила писать, взяла тряпку, развернула ее перед председателем и Кружилиным. Мокрыми неровными буквами на тряпке было написано: «Хлеб – фронту».
– Ладно, что ли?
– Сойдет. Все одно ночью ничего не видно. Приладьте на головную бричку, – сказал Панкрат не глядя.
Глафира ушла.
– Поздновато ты начал хлеб нынче сдавать, Панкрат Григорьевич, – сказал Кружилин. – Первый обоз это, кажется?
Панкрат долго ничего не отвечал, сидел и смотрел, как запрягают лошадей, как грузят новые брички.
– Поспешишь – людей насмешишь.
Председатель был не в духе, он был недоволен, что приехал секретарь райкома.
Просматривая в райкоме сводки хлебосдачи, Кружилин удивлялся, что в графе против колхоза «Красный колос» неизменно стоит прочерк. Полипов несколько раз докладывал: Назаров не сдает хлеб государству. «Злостно, злостно не сдает… А время, надо же понимать, не мирное сейчас…» – бросил он зловеще в последний раз. Кружилин не имел возможности вырваться в колхоз сам, звонил по телефону. Назаров выслушивал Кружилина спокойно, обещал начать хлебосдачу. И не начинал.
Груженые брички, поскрипывая, отъезжали от хлебных буртов, уступая место порожним. Женщины ведрами и плицами проворно насыпали мешки.
Наконец все подводы были нагружены. Петрован Головлев опять подошел к председателю, но тот только махнул рукой:
– С богом.
Старик, не проронив ни слова, повернул назад. И тотчас заскрипели брички, обоз тронулся.
– А не маловато по пятнадцать пудов на бричку? – спросил Кружилин, когда обоз отъехал.
– Кони приставшие. А завтра скирдовать будем.
– Значит, завтра хлеб не повезешь сдавать?
– Почему? К ночи отправим еще один обоз.
– Еще двадцать подвод по пятнадцать пудов. Всего с сегодняшним шестьсот пудов. Это около сотни центнеров. На календаре вторая половина сентября. Не маловато?
– Сколь можем.
– Мудришь ты, Панкрат, вижу…
Сидевший все время неподвижно Назаров вскочил.
– Слушай! – И взмахнул обеими руками. – Слушай, я сейчас ругаться буду. По-зверски. А тут народ. Потому пойдем-ка отселя… Ты куда сейчас, в Шантару?
– Туда надо подвигаться.
– Вот и поедем. Мне по пути – я на ток второй бригады. По дороге и поругаемся. В степи одинокой.
Но в «степи одинокой» Назаров ругаться не стал. Едва отъехали от тока, он, остывший уже, спокойно сказал:
– Ежели я мудрю, то по вашим же указаниям.
– Это как понять?
– Просто все понимается… Райкомовское было постановление, чтоб без потерь убрать? Было. В первый же день войны. А я что делаю? Вон, скирды видел необмолоченные на току? Там – вся рожь наша. А в других колхозах? На корню еще половина. А ежели непогодь? То-то и оно. А у нас не обсыплется. Тут пшеница пошла подходить. Косим, скирдуем, насколько сил хватает. Комбайнов эмтээсовских у нас всего два. Что с ними успеешь? Дале – мужиков, самых работящих, на войну повзяли. Коней райисполком половину на этот завод мобилизовал, что эвакуированный. За остальных боюсь, – может статься, для войны заберут. А?
– Может статься.
– Ну вот… Да как же мне делать-то? А хлеб потерять – ты меня как, ладонью по макушке погладишь али кулаком по затылку? Потому и крутимся. Вон, гляди…
В стороне, метрах в четырехстах, десятка три женщин в разноцветных платках и кофтах жали серпами пшеницу и вязали ее в снопы. Заходящее солнце разлилось по жнивью, золотило его, и тугие снопы лежали тоже как золотые слитки.
– Видишь, всяко приловчаемся. Сожнем, составим в суслоны, заскирдуем потом. После обмолотим потихоньку. А хлебосдача будет. Куда мы от хлебосдачи?
– Так-то оно так…
– А что не так?
Но Кружилин на этот вопрос не ответил.
С полкилометра проехали молча. Карька-Сокол, умаявшийся за день, теперь не рвался из оглобель. Панкрат еще раз оглянулся на жниц, проговорил:
– Вот сколь знаю эту Агату Савельеву – не нахвалюсь.
– Она, что ли, там?
– Она. Собрала старушонок – и айда. Эвон сколь за день выпластали. Подмога. – Помедлил и добавил: – Повезло хоть в этом Ивану. Одно слово – звень-баба.
– Что значит – звень?
– Люди – они как церковные колокола. Иной вроде и отлит чисто, на солнышке янтарем горит, по виду так и красивше нету. А ударь – с дребезгом звон, со ржавчиной, вроде в чугунку ударили. А бывает – и на вид неказистый, зеленью изъеден. А тронь – и запоет, вроде бы заря по чистому небу расплывается. Это и есть звень-колокол.
Назаров, пошевеливая спутанными бровями, в которые туго набилась степная пыль, сурово смотрел, как спускалось за острый каменный гребень Звенигоры большое желтое солнце. Край солнечного диска уже расплющился о гранит, подплавился, растекаясь по макушке утеса красно-багровыми ручьями.
Из черных ущелий Звенигоры густыми клубами поднимался вечерний туман. Чудилось, что это не туман вовсе, что это огненные солнечные ручьи стекают в сырые ущелья, а оттуда вспучиваются раскаленные пары…
– А сам Иван как сейчас? – спросил Кружилин.
– Как? Обыкновенно, – ответил Назаров, не отрывая глаз от освещенных вершин Звенигоры. – Пастушит. Хотел его на строительство мельницы поставить. А он – хочу, говорит, один в степи побыть, травяным воздухом подышать, березовый шум послушать. Я, старый пень, сам-то не догадался…
– А Федор как здесь работает?
– Что Федор? В работе он зверь. В сутки разве два-три часа спит.
– Да, да. Полипов хвалил его.
Панкрат Назаров усмехнулся, загреб жесткими пальцами давно не бритый подбородок, ничего не сказал.
– Встречались братья? – спросил Кружилин.
– Нет вроде. Не слыхал. Да им, кажись, обоим это без надобности.
– А сегодня их старший брат приехал, Антон.
– Антон? – Назаров вскинул поблекшие глаза. – Ты скажи! Не помню я его, стерся он весь в памяти. Припоминается только – белявый такой парнишка, бегал все по двору у Савельевых. Лет за десять-двенадцать до революции старый Силантий в Новониколаевск к брату, кажись, его отправил. А годика три спустя Антон этот, слышно было, по царским тюрьмам пошел. И однажды – это хорошо помню, году в девятьсот десятом было – нагрянули в Михайловку жандармы с Новониколаевска, сбежавшего из тюрьмы Антона этого искали… Откуда же он, зачем к нам?