И вбежал на крыльцо по расшатанным ступеням.
О чем Алейников говорил с Панкратом, неизвестно. Только вышли из конторы оба взъерошенные, как подравшиеся воробьи. Назаров не поглядел даже в сторону Ивана, пошел по своим делам. Алейников же, приняв вожжи, подергал рубцом на левой щеке:
– Интересненько приклеиваешься.
– Ничего я не приклеиваюсь.
– Ну! – взмахнул Алейников бровями. – Это позволь уж нам самим знать! – И, упав в коляску, укатил.
Вечером того же дня Иван встретил Панкрата у амбаров.
– Что он, Яшка? Насчет меня, должно?
– А хрен с им, – сказал Назаров. – Он насчет всякого обязан, его дело такое…
Эти слова успокоили Ивана и всполошенную наездом Алейникова Агату. Ночью она молчком взяла его руку и положила себе на живот. Иван не ощутил ничего, кроме мягкой теплоты ее тела, но обо всем догадался.
– Когда? – спросил Иван, погладил ее холодноватое плечо.
– К Октябрьским праздникам, должно, будет.
– Молодчина ты у меня. Вишь, радость, как и беда, тоже не ходит одна.
А в июне, когда начался сенокос, Ивана арестовали.
Был жаркий день, в небе звонили жаворонки. С утра колхозники начали косить луг недалеко от Громотухи. Намотавшись литовками, прилегли после обеда под кустами, дышали теплым, сладковатым духом вянущей травы. Иван глядел, как солнце выжимает влагу из скошенных валков, как дрожит над ними теплый воздух, и, улыбаясь незаметно, тихо и покойно думал об Агате, которая лежала рядом на спине, крепко скрестив расцарапанные прошлогодними дудками ноги, прикрыв лицо вылинявшим платком, думал о ребенке, которого носит она в себе. Ивану хотелось, чтобы это была дочь.
На дороге, сползающей к лугу по угорью, гулко затарахтели дрожки. Иван только голову повернул на стук, а жена уже стояла почему-то на ногах, прикрыв ладошкой глаза, всматривалась в дорогу. Потом испуганно притиснула руки под начинающие уже набухать груди.
– Ты чего, Агата? – поднялся Иван.
– Ой, не знаю… Заколотилось сердце отчего-то…
Дрожки подъехали, соскочил с них плотно запыленный – даже в мохнатые брови густо набилась пыль – Яков Алейников, а с ним пожилой милиционер.
– Здорово, колхознички. Бог в помощь, – сказал он повскакавшим людям и повернулся к Ивану: – Ну, поехали, значит. Как приклеился, так и отклеим.
Вскрикнула Агата, повернулась к Алейникову посеревшим лицом, загораживая мужа.
– Отойди, баба! – строго произнес Яков.
– В каталажку, что ль, Ивашку? – спросила испуганно Василиса Посконова, та самая Василиса, которая впервые разнесла по деревне весть о непристойных взаимоотношениях Федора Савельева и жены Инютина. – А за что, ежели спросить?
– И прям, товарищ-гражданин, разъяснил бы людям, – угрюмо поддержал ее пожилой, кряжистый колхозник Петрован Головлев, разгребая пальцами на обе стороны давно не стриженную бороду.
– Пос-сторонись! – кинул Алейников зычно. Но круг не разорвался. Люди молча и ожидающе поглядели на него.
– А действительно, что случилось? – проговорил, подойдя к Алейникову, двадцатитрехлетний сын председателя колхоза Максим Назаров, высокий, с таким же крепким и широким, как у отца, подбородком. Девятнадцати лет Максим ушел в армию, неделю назад приехал в отпуск к родителям, поблескивая рубиновыми лейтенантскими кубиками на петлицах гимнастерки. Нынче с утра он вместе со всеми махал литовкой и уморился, видать, после обеда сразу же заснул, уронив голову на копешку травы. Сейчас глаза его были припухшими, на щеке еще держались вмятины от травяных стеблей.
– Уголовное дело, – недовольно сказал Алейников. – А может, и политическое. Суд разберется.
– Да что такое Иван изделал? – тонким фальцетом враждебно крикнул Евсей Галаншин и оглядел колхозников, ища поддержки.
– Именно…
– Неуж людям нельзя обсказать… – посыпалось со всех сторон.
– А может… может, Иван все же утаил какие прежние грехи? – крикнул тот же Евсей Галаншин, никогда не отличавшийся постоянством. – А теперича всплыло? Панкрат предупреждал, помните?!
– Ладно, мужики, – вошел в круг Иван. – Братец Федор, должно, удружил мне. За тех двух жеребцов. Да разберутся же люди…
– Это какие такие жеребцы? – крутнулся Евсей к Алейникову. – Что по весне потерялись, что ли? Отделенческие?
– Они, – сказал Иван и вернулся к плачущей Агате.
Два отделенческих жеребца, на которых Федор разъезжал по своим заготовительным делам, потерялись дня через три или четыре после увольнения Ивана.
– Значит, колхозник теперь? – усмехнулся Федор, когда Иван принес заявление с просьбой освободить с работы.
– А тебе что, опять не нравится?
– Мне что? Приняли – колхозничай.
А потом и потерялись эти злосчастные лошади. Вечером Кирьян, как обычно, спутал их и пустил на ночь в луг (уход за этими жеребцами и был, пожалуй, единственной обязанностью Инютина). А утром взял уздечки и пошел ловить коней. Но их и след простыл.
– Та-ак-с… – сказал наутро Федор, встретив Ивана на улице. – Пока работал на отделении, пакостить не осмеливался, а теперь, значит, решился?
– На что я решился? – произнес Иван. И только после этого дошел до него зловещий смысл Федоровых слов. – Да ты… Ты что городишь?! Придумал бы поумнее что…
– Разберемся, милок, – бросил Федор и, покачивая широкой спиной, ушел.
И вот приехал Яков Алейников.
Иван долго и молча гладил вздрагивающую спину прильнувшей к нему Агаты.
– Будет, будет же… Чего зря? Это ведь доказать надо. Прощай пока. – И сел в тележку.
Алейников тоже направился к дрожкам, милиционер, сидевший за кучера, подобрал вожжи.
– Постойте-ка… – И, раздвигая ветки, из-под куста поднялся неуклюжий парень-толстяк Аркашка Молчанов, по прозвищу Молчун.
В Михайловке не было человека диковиннее, чем этот. За свою почти тридцатилетнюю жизнь он вряд ли произнес несколько сотен слов. Годами иногда не слышал никто его голоса. На людях он бывал часто, хотя обычно сидел или стоял где-нибудь в сторонке, слушал, о чем гомонит народ, поглядывал с любопытством вокруг из-под своего спутанного тяжелого чуба. Но молчал, как камень, и на его красивом, монголистом лице не отражалось абсолютно ничего.
– Слушай, Аркашка, ты немой, что ли? – спрашивали его иногда.
Обычно Аркадий ничего не отвечал на такие расспросы. Но случалось, все же разжимал губы:
– Почто же? Нет.
– Так чего все молчишь-то?
– А об чем мне говорить?
И умолкал намертво снова на год, на два.
Аркадий был работящ, тих, добродушен и обладал чудовищной силой. Пятипудовый куль с пшеницей он шутя забрасывал на бричку одной рукой; взявшись за рога, легко валил наземь любого быка. Его силу особенно почему-то чуяли лошади, при его появлении оседали на задние ноги, беспокойно стригли ушами, хотя к животным, как и к людям, он никогда не проявлял злобы или насилия.
Жил он в просторном, светлом доме, построенном недавно в одиночку, с престарелой, глуховатой матерью, выполнял по дому все женские работы. На советы мужиков жениться отмалчивался, по обыкновению, но один раз сказал:
– Они боятся. Какую ни попробуешь обнять – хрустят. Со стекла они, должно, все бабы, сделаны.
Девки действительно боялись этого парня, хотя, зная безобидный Аркашкин нрав, то и дело со жгучим любопытством вертелись у него на глазах.
Едва раздался Аркашкин голос, все умолкли. Аркадий прошел вразвалку мимо притихших колхозников и сел на дрожки рядом с Иваном.
– Так… И далеко тебя прокатить? – Алейников снял фуражку, вытер мокрый лоб.
– До милиции, – сплюнул Молчанов на траву.
– Это можно. А в чем покаяться хочешь?
– В ту ночь, когда кони потерялись, я на рассвете к Громотухе ходил. Переметы проверить. Матерь прихворнула, ухи попросила, – не спеша проговорил Аркадий и умолк.
Все терпеливо ждали, что он скажет дальше. А он и не собирался вроде больше говорить.
– Все? Выкидываешь тут фортели… Слазь к чертовой матери!
– Я иду, гляжу – Кирьян тех коней ловит. Инютин-то… Ночью, значит. Еще серо на небе, а он уж ловит коней. Скакнул на одного, другого в поводу держит. Поехал.