Советские и восточногерманские военные ходили по улицам, перемещаясь по своим делам, причем из-за сходства восточногерманских униформ с униформами Третьего рейха казалось, что фашистская и советская армии внезапно помирились и совместно патрулируют этот скорбный немецкий город. Что же касается гражданского населения, то его (за исключением бодрой и разбитной молодежи) словно бы извлекли из шкафов, из гробов, из самых безутешных снов.
Немецкие коммунисты, еще находившиеся тогда у власти в Восточной Германии, хранили этот город как улику, как свидетельство чудовищного и бессмысленного преступления, совершенного во время войны англо-американскими силами. Бомбежка Дрездена авиацией западных союзников унесла больше жизней, чем Хиросима, причем жертвой стало мирное население. Англия и Америка превратили в обугленную пыль когда-то цветущую столицу Саксонии – так подростки сжигают дом своих предков, чтобы стереть родство: ведь именно в этих краях когда-то качалась колыбель англосаксов.
Говорят, после объединения Германии этот город вновь изменился: дворцы и церкви восстановлены, город вновь красив и весел, но я этого не видел – в последующие годы меня ни разу не заносило в Дрезден, да я к этому и не стремился. Я и сейчас не поехал бы в этот город, чтобы новый его образ не вытеснил из моей души то воспоминание о первом визите в германские земли. В социалистическом Дрездене присутствовало, надо сказать, некое безутешное величие, здесь пахло коммунистической аскезой, суровой логикой идей, когда-то зародившихся в Германии, идей, к которым сам батька Лютер приложил свою мозолистую руку, не говоря уже о Мюнцере и Меланхтоне, а затем Маркс и Гитлер по-разному обыгрывали немецкий экономический принцип, пока он не оказался впитан и размыт славянским общинным духом.
Убраться восвояси из этого города было сладко: после Дрездена социалистическая Прага казалась уютной и вязанной на спицах, как варежка сельской колдуньи. В те годы я любил прозу Курта Воннегута – особенно «Колыбель для кошки», но читал и «Бойню номер пять», так что был подготовлен к трагическому восприятию Дрездена. Но его безутешность и угрюмость превзошли мои ожидания. Тем не менее чем-то эта экскурсия вдохновила меня – настолько, что по возвращении в Прагу я даже написал рассказ «Путешествие в Дрезден» – вполне реалистический рассказ, что странно, поскольку я всегда избегал написания реалистических рассказов. Видимо, тогдашний Дрезден и без домыслов был достаточно фантасмагоричен.
Я примкнул к этой студенческой экскурсии не ради рисунков Клее, а ради того, чтобы взглянуть на одну картину, которая висела и сейчас висит в Дрезденской галерее. Речь идет о картине голландского художника семнадцатого века Якоба ван Рёйсдала «Еврейское кладбище». Я не принадлежу к распространенному меланхолическому типу обожателей кладбищ и их изображений, но копия этой картины в течение всего моего детства висела над моей кроватью. И до сих пор при слове «картина» я представляю себе именно эту копию, сделанную неизвестным немецким живописцем в середине девятнадцатого века. Часами, днями, месяцами и годами я бродил взглядом по этим роскошным и разрушенным могилам, всматривался в ручей-водопад, где явственно проступали черты человеческого лица, сложенные из темных камней, омываемых жемчужным потоком, фосфоресцирующим в полутьме, точно рыбья чешуя. В этой картине, висящей над моей кроватью, я постепенно обнаруживал множество странных фокусов и секретов: например, небо над кладбищем днем казалось грозовым и дневным, а ночью – ночным, несмотря на половину радуги, которая висит в этом небе между свинцовыми тучами.
Дерево на первом плане вроде бы обладает роскошной темно-зеленой листвой, но через некоторое время обнаруживается, что это дерево – сухое и безлиственное, однако прямо за ним прячется другое дерево, скрытое и живое, которое словно бы дарит древесному мертвецу свою крону (или корону). Жизнь прячется за спиной смерти. Арки разрушенной синагоги, за которыми – пустота, теперь напоминают мне иконографию банкнот евро, которые украшены изображениями пустых оконных или арочных проемов, за которыми лишь гравированная пустота.
Дальний план этой картины демонстрирует пологие зеленые холмы, медленно уходящие в свинцовую тяжесть неба, и там, в отдалении, как бы уже во власти этих холмов, присутствуют две крошечные человеческие фигурки в черных одеяниях, которые поначалу почти невозможно усмотреть. У моей мамы есть стихотворение об этой картине:
Мама и я. 1968 год
Якоб Рёйсдал. Еврейское кладбище. 1657. Детройтский институт искусств
На гвозде висит картина
На гвозде висит грозовое небо
На гвозде висит старое кладбище
На гвозде висят два монаха…
Приблизив лицо почти вплотную к холсту, я убеждался, что это не два монаха, а мужчина и женщина – старик в черной шляпе, с седой бородой, а перед ним на коленях женщина в черном, одетая как католическая монашка; хотя ее лицо не имеет черт и сделано одним лишь прикосновением кончика кисти, всё же (например, с помощью увеличительного стекла) можно почувствовать, что она очень молода. Юная монахиня на коленях перед старым евреем – что это за сценка?
Итак, мне хотелось взглянуть на оригинал этой картины, поэтому я и поехал в Дрезден. Но гнетущая атмосфера этого города подействовала на меня таким образом, что я испытал глубокое разочарование, увидев оригинал: полотно показалось мне слишком большим и вялым в сравнении с той волшебной картиной, что висела у меня над кроватью. Так я навсегда избавился от мифа о неповторимой ауре оригинала – мифа, в который влил столько душевных сил Вальтер Беньямин. В книгах, на дешевых открытках или на каких-то дурацких календарях, висящих в сортирах, многие произведения искусства выглядят более свободными и роскошными, более манящими, чем когда видишь их в музеях, где они часто напоминают обнаженных мертвецов, а иногда – пленных животных, тоскующих в клетках зоопарка. Но есть исключения. Самые эйфорические переживания, связанные с созерцанием живописи в оригинале, я испытал во Флоренции, в галерее Уффици, глядя на две картины Боттичелли – «Рождение Венеры» и «Весна». Там действительно посетило меня счастье.
Итак, слегка разочаровавшись в оригинале, я еще сильнее полюбил принадлежащую мне копию «Еврейского кладбища» и впоследствии, лежа на кровати под этой картиной, увидел множество снов, рассмотрел бесчисленное количество каскадных и многоступенчатых галлюцинаций, а также сливался воедино с прекрасными девушками, спал, болел, читал, принимал гостей – короче, жил полной и восхитительной жизнью, а полная и восхитительная жизнь в Москве эпохи моей юности протекала в основном в горизонтальном положении, это была жизнь вальяжная – жизнь диванная и ванная (диван в данном случае от слова divine, то есть божественный локус творца, почившего от дел своих). Я валялся всегда, пока страсть к девушкам, танцам и путешествиям не выплескивала меня из моей квартиры – по этому московскому аскетическому барству всегда я истово скучал, оказываясь на Западе, особенно в сухом протестантском мире, словно бы забывшем о том, что существует на свете истинное наслаждение. Но даже в поистине восторженных странствиях, в самых головокружительных скитаниях по краям в тысячу раз более обворожительным, чем германская пустыня, даже в отъявленных раях я неизменно скучал по своему божественному дивану, наморщившему брови своих бредовых пледов под хмурым небом, украшенным одинокой пасмурной радугой, напоминающей беспечную улыбку, безосновательно и похуистично вспыхнувшую среди печальных туч.
С собой в Дрезден я взял не «Бойню номер пять» и не «Историю британской военной авиации», но «Алису в Стране Чудес» – академическое издание с классическими иллюстрациями Джона Тенниела и обширными комментариями.