Я замер затаив дыхание, и вскоре терпение мое было вознаграждено: дверь между комнатами Фортунато и Константина, находившаяся напротив моей, ненадолго приотворилась, музыка зазвучала громче, и послышалось пение; без сомнения, это пела женщина. Если бы она пела не на греческом языке, я мог бы даже понять столь отчетливо долетавшие до меня слова. Мне показалось, что исполнялась одна из народных песен-легенд; в ней звучали воспоминания и надежды, в которых сегодняшняя Греция искала утешения. Я уже не раз слышал эту жалобную мелодию: наши гребцы ночами часто пели ее. Возникало ощущение, словно в Ватикане или во дворце Питти я узнаю прекрасную картину Рафаэля или Гвидо, виденную когда-то на плохонькой гравюре, что прибита к стене какого-нибудь кабачка.
Впрочем, слушать мне довелось недолго: дверь, через которую проникала бесхитростная и печальная мелодия далматского инструмента, закрылась и вскоре умолкли приглушенные звуки, столь пленившие меня. Я рассудил, что певице, прошедшей к Фортунато, пока я бродил вокруг стены, предстоит возвратиться к себе, и подошел к окну. Действительно, вскоре две закутанные в белое женские фигуры, похожие на тени, проскользнули по внутреннему дворику, вошли в маленький дом, и дверь за ними захлопнулась.
XXVI
На следующий день дверь в соседнюю комнату оказалась открытой, и в час завтрака я беспрепятственно прошел в покои Константина и Фортунато. Первое, что мне бросилось в глаза, была висевшая среди ятаганов и ружей гузла, струны которой звучали накануне. С деланным равнодушием я спросил Фортунато, не он ли играет на этом инструменте, и услышал в ответ, что гузла для греков все равно что гитара для испанцев, то есть каждый немного умеет играть на ней, хотя бы для того, чтобы аккомпанировать своему пению.
Поскольку я был недурным музыкантом, а игра на гузле напоминает игру на виоле или мандолине, я снял ее со стены и взял несколько аккордов. Фанатично любящие музыку, как и все представители отсталых или сменивших свою древнюю цивилизацию новым варварством народов, Константин и Фортунато слушали меня с упоением; я и сам испытывал странное, бесконечное наслаждение, заставляя петь гузлу, пославшую мне накануне свои чарующие звуки. Чудилось, будто в ней еще живет вчерашняя мелодия и я лишь разбудил ее; моя рука касалась тех же самых струн, что и та, другая рука. В какой-то миг взволновавший меня вчера мотив настолько отчетливо всплыл в моей памяти, что я мог бы тут же — конечно, без слов — воспроизвести его, но это означало разоблачить себя, и тогда, вместо заветной мелодии, что я сокрыл в глубине своего сердца, я запел припомнившуюся мне «Рnа che spunti»[53 - «Перед восходом [солнца]» (ит.).] Чимарозы.
Толи мое пение звучало необычно для наивных почитателей, то ли и в самом деле я пел с воодушевлением и глубоким чувством, но моему выступлению сопутствовал успех; более того, у меня зародилась надежда, что меня слушали не только находившиеся в комнате, но и обитательницы домика, ибо я заметил, как на его окнах сдвинулись ставни.
После завтрака я попросил у Константина разрешения взять инструмент к себе в комнату, и оно без колебаний было мне дано.
Однако я пока воздержался от игры, опасаясь возбудить подозрение моих хозяев; они могли под каким-нибудь предлогом (а то и вовсе без предлога) переселить меня в другое помещение, лишив тем самым единственной возможности удовлетворить мое любопытство, смешанное, сам не знаю почему, с более нежным чувством. Как и накануне, я решил снова проехаться по острову и, поскольку Константин предоставил мне полную свободу, сошел вниз и спросил коня.
На этот раз конюх привел другую лошадь — она показалась мне легче и стройнее. При первом же взгляде на нее у меня возникло безотчетное убеждение, что она принадлежит Маленькой ручке. Не зная имени, я так называл про себя девушку с горлицами, ибо именно к ней устремлялись все мои мечты; о той, другой, что была с ней, я просто забыл. Все это побудило меня отнестись обходительно к милому животному, ведь оно принадлежало той, что появилась предо мною лишь на миг и чья походка, как у матери Энея, уже выдавала в ней богиню. Впрочем, вскоре я заметил, что прелестный скакун остался равнодушен к оказанному ему вниманию и принял мою деликатность за неопытность, так что пришлось прибегнуть к хлысту и шпорам, как это делается на манеже, давая понять, что он сильно заблуждается. Сделав три круга по двору, конь полностью осознал свою ошибку, подтверждением чему послужило полное послушание, основанное, несомненно, на глубокой убежденности.
На этот раз я отказался от телохранителей и проводника и, выехав из дома, предоставил Красавчику (так мысленно я его назвал) самому выбрать дорогу. Мне подумалось, что он приведет меня в какое-нибудь красивое место, куда имела обыкновение ездить его хозяйка, и я не ошибся: конь поскакал в гору по узкой тропе к восхитительной лощине, где в тени олеандров и гранатов протекал ручей.
Оба ее склона были покрыты диким виноградом, апельсиновыми и тутовыми деревьями; дорогу обрамляли кусты с пурпурными цветами, называемые древними ботаниками альхаги (до сего времени я полагал, что они росли лишь в Персии). Выступавшие тут и там из-под зеленого покрова скалы являли взору широкое разнообразие горных пород: перламутровая слюда, белый и розовый полевой шпат, зеленый амфибол, прекрасные образчики эвфотида; извивавшиеся в них жилы железной руды, возможно, походили на те, что в античности разрабатывались на Скиросе и Гиуре. Дорога приводила к естественному гроту, выстланному мохом и травой. Красавчик остановился, и я понял, что здесь и заканчивается прогулка. Сойдя с коня, я хотел было привязать его к дереву, но он упорно не давался. Тогда я, сообразив, что лошадь привыкла бродить на свободе, бросил поводья и вошел в грот. Там лежала забытая книга — это были «Усыпальницы» Уго Фосколо.
Не могу выразить радости, которую доставила мне эта находка. Недавно опубликованная в Венеции, она, несомненно, принадлежала моей соседке. Итак, незнакомка знала итальянский язык, стало быть, когда мне удастся ее увидеть, если я вообще когда-либо увижу ее, мы сможем поговорить. Помимо всего, книга эта близка душе каждого грека: автор был родом с Корфу, и его муза, парившая над древними памятниками, казалось, столь же скорбела об унижении Греции, как и об упадке Италии.
Целый час я пробыл в гроте, то наслаждаясь строками этой страстной поэзии, то пристально вглядываясь в просвет, через который виднелось море, похожее на лазурное озеро с множеством белых парусов на нем, то бросая взор на одетого, как античный пастырь, пастуха: опираясь на посох, он мирно пас свое стадо по склону холма, возвышающегося напротив. Но на чем был ни останавливались моя мысль или мой взгляд, какая-то смутная, неясная сила, таившаяся то ли в глубине моих мыслей, то ли где-то за горизонтом, влекла мои мечты к маленькой ручке, просунувшейся сквозь решетчатые ставни.
Наконец я спрятал книгу на груди и свистом, как это делал конюх, подозвал Красавчика. Вне сомнения, признательный за оказанное ему доверие, он тотчас же прибежал и протянул мне морду. Два часа спустя его уже водворили в конюшню, а я стоял у окна, где, за исключением времени, потраченного на обед, который показался мне безумно долгим, пробыл до самого вечера, но не уловил никаких признаков — ни прямых, ни косвенных — присутствия моей соседки.
Вечером из комнаты Фортунато вновь донеслись те же самые звуки, что и накануне. Правда, сжигаемый нетерпением, я на какое-то время отходил от окна и пытался почитать стихи, и, видимо, в этот самый миг мои соседки прошли через дворик. Я вернулся на свой пост, пообещав себе больше не покидать его. Действительно, в тот же самый час, что и вчера, я увидел, как женщины выходили из дома; они снова были закутаны и столь же таинственны, но мне показалось, что одна из них, пониже, дважды оглянулась и посмотрела в мою сторону.
На следующий день я спустился в город, который видел только в день приезда. Зайдя в лавку торговца шелками, я, чтобы завязать разговор, купил одну штуку шелка; хозяин говорил на франкском языке (что-то вроде итальянского диалекта), и мне удалось расспросить его, что за женщины живут в отдельном домике в поместье у Константина. От него я узнал, что это две дочери хозяина: старшую зовут Стефана, а младшую, что поменьше ростом, — Фатиница. Стало быть, это именно Фатиница дважды оглянулась, чтобы посмотреть в мою сторону. Я был очень доволен: имя ее звучало странно и нежно, и мне доставляло удовольствие повторять его.