Чувствуя, что вот-вот разрыдаюсь, я встал и собрался уйти.
— Останься же, — попросил он меня, — и отгони свою печаль. Ты хорошо знаешь, мы умираем, чтобы вновь восстать из праха; мы, греки, всегда полагали себя бессмертными, как наши боги. Орфей и святой Иероним, хотя их разделяет тысяча лет, оставили нам на одном и том же языке гимны Плутону и молитвы Христу.
И на своем прекрасном мелодичном языке он начал древний гимн Плутону:
«Тебе, благоволящий Плутон, владыка мрачных пространств преисподней, темного безмолвного царства Тартара, тебе возношу я свои моления. Ты, кто объемлешь землю до последнего ее предела и все, что есть на ней; ты, волею судеб следящий за Авернским царством, местопребыванием бессмертных и последним прибежищем смертных; ты, повелевающий щедротами Смерти, всесильный бог, чье могущество победила Любовь, похитивший с цветущего луга дочь Цереры и умчавший ее на своей колеснице по лазурному морю до самой пещеры Аида у врат Аверна; бог, кому ведомо все явное и тайное, бог могучий, бог преславный, бог великочтимый, кому возносятся хвалы и отправляются культы у алтарей, — будь благосклонен ко мне, молю тебя, Плутон, о божественный Плутон!»
Тщетно я попытался бы передать, что происходило у меня в душе, в то время как потомок Агамемнона молился на языке Орфея; мне показалось, что меня отнесло на две тысячи лет назад и я присутствую при кончине одного из тех греческих философов, чья жизнь и смерть служат нам назиданием. Все способствовало этому, все, даже банда пиратов, спустившихся на остров Икара, словно стая притомившихся морских птиц, которые, казалось, ожидали только окончания лебединой песни, чтобы продолжить свой полет к скале, где располагалось их гнездовье.
Солнце садилось между островами Андрос и Тенос, и его последние лучи так ярко озаряли окрестности, что в пяти льё были видны рыбацкие хижины, разбросанные по побережью Самоса. Я обернулся к Апостол и и, чтобы отвлечь его, пригласил его полюбоваться роскошным пейзажем, открывшимся нашему взору.
— Да, — ответил он мне, — ты видишь все это воочию, я же скорее умственным взором, не ощущая телом; природа скрыта от меня пеленою, но завтра она рассеется, завтра я увижу не только то, что есть сейчас, но и то, что будет. Поверь мне, Джон, тот, кто умирает в такой вере, гораздо счастливее того, кто живет не веруя.
— Ты говоришь это не обо мне, Апостол и, — возразил я, — сколь бы ни разнились наши религии в отдельных своих положениях, меня, как и тебя, воспитала набожная и верующая мать, с которой, увы, я, быть может, разлучен навеки, больше, чем ты со своей, и поэтому я тоже питаю веру и надежду.
— Пусть так, но послушай, — промолвил юноша, — мне нужен священник. Скажи Константину, что я хочу поговорить с ним и попросить его об этом и еще кое о чем.
— О чем же тебе надо попросить этого человека? Имей в виду, если ты обращаешься с просьбой к другому, то тем самым лишаешь меня возможности сделать это для тебя.
— Я попрошу у него свободы несчастным пленникам — матросам и пассажирам; пусть день моей смерти станет для них днем освобождения, пусть они благословляют его и вместе с теми, кто любит их, молятся за меня — их освободителя.
И ты думаешь, он окажет тебе эту милость?
— Помоги мне войти в шатер, Джон, похолодало, и приведи Константина.
Я проводил Апостоли до его ложа (он был так слаб, что едва держался на ногах), отыскал Константина и оставил их вдвоем.
Около получаса они беседовали на своем языке; я не понимал его, но по интонации легко догадался, что главарь пиратов согласился выполнить просьбу моего друга. Только в чем-то одном они не смогли прийти к согласию; Константин настаивал, впрочем, по его тону это скорее походило на просьбу, и Апостоли уступил.
— Ну, как? — спросил я, когда Константин ушел.
— Завтра утром, — ответил он, — приедет священник, и в день моей смерти все пленные будут освобождены. Только тебя он, заклиная именем моей матери, умолял оставить здесь до полного выздоровления Фортунато. Прости меня, но во имя ее я уступил и дал за тебя обещание, что ты будешь сопровождать их до Кеоса.
— Я выполню твое обещание, Апостоли; не все ли равно, куда мне ехать… Разве я не изгнанник? Но как тебе удалось добиться милосердия у такого человека?
— Мы оба принадлежим к тайному обществу — гетерии, а одно из его основных правил состоит в том, что нельзя ни в чем отказывать другу на смертном одре. Вот я и попросил его освободить пленных, и он дал согласие.
— Ты сделал больше, чем твои славные предки! — воскликнул я. — Античный грек потребовал бы гекатомбы, а ты, бедный чистый агнец, ты попросил помилования… Ты хочешь, чтобы тебя не только оплакивали, но и благословляли.
Апостоли грустно улыбнулся и погрузился в тихую молитву. Заметив это, я оставил его беседовать с Богом, с которым ему, подобно Моисею, через несколько часов предстояло встретиться лицом к лицу.
Я поднялся на вершину холма, возвышавшегося в центре острова; это было, как я уже говорил, место нашей обычной прогулки с Апостоли, когда у него еще доставало сил совершать ее.
Срывая ветку олеандра и втыкая ее в бугорок над истоком ручья, бегущего к морю, он часто говорил мне:
— Если бы мне предоставили свободу в выборе могилы, я хотел бы, чтобы меня похоронили здесь.
Последняя увядшая, умирающая ветка, поставленная им, была еще там, словно охраняя это место. Я прилег подле нее и, видя над головой мириады звезд, о существовании которых мы, у нас на Западе, даже не подозреваем, а вокруг десятки островов, напоминающих корзины, полные цветов, понял желание умирающего избрать этот уголок земли местом своего последнего ложа. Кроме того, людей Востока мало заботит, где проходит их земная, призрачная жизнь, гораздо больше внимания они уделяют месту своего будущего вечного упокоения.
Когда я вернулся в шатер, Апостоли спал довольно спокойно, но через полчаса у него открылся сильный кашель, перешедший в сильную кровавую рвоту; раза два-три он терял сознание у меня на руках, полагая, что наступает кончина, но затем снова возвращался к жизни и улыбался той ангельской и грустной улыбкой, какую я наблюдал только у тех, кому суждено умереть молодым. К двум часам ночи последнее борение между жизнью и смертью иссякло. Жизнь отступила и, казалось, лишь молила своего противника дать ей время угаснуть по-христиански.
Днем приехал греческий священник — за ним посылали в Самос, — что доставило Апостол и истинную радость. Я хотел было оставить их наедине, но он, обернувшись, попросил:
— Останься, Джон. У нас не так уж много времени побыть вместе, чтобы ты уходил.
При мне он рассказал старому монаху всю свою жизнь, чистую, словно жизнь ребенка. Священник был глубоко растроган и, попеременно указывая мне то на умирающего, то на пиратов, время от времени заглядывающих в шатер, вымолвил:
— Вот кто уходит и вот кто остается.
— Бог судит по-своему, святой отец, — отозвался Апостол и, — я слаб, он призывает меня к себе для молитв и оставляет сильных для борьбы. Святой отец, когда я умру, вы будете молиться за упокой моей души, не правда ли? Ну а я буду молиться за свободу.
— Будь покоен, сын мой, — отвечал монах, — уже недалек тот день, когда клич отмщения твоих собратьев заставит тебя содрогнуться в могиле; поверженный к стопам Господа, ты сможешь больше свершить для своей отчизны, чем живой.
— Так пусть же приходит смерть, святой отец! — воскликнул Апостоли в высоком порыве. — На этом условии я жду ее и благословляю.
— Аминь! — возгласил Константин, входя в шатер и преклоняя колени у ложа умирающего.
После этого священник совершил причастие, а во мне зародилась вера в это грядущее возрождение страны, ибо я видел вместе юношу, старого монаха и главаря пиратов — а ведь Бог отдалил друг от друга юность и старость и отделил глубочайшей пропастью преступление от добродетели. Они были объединены таинственными узами, единой любовью, общей надеждой, которые возносящийся на Небо завещал остающимся на земле и залогом которых служило тело Христово.