— Никак вы, товарищ, братцем нашему Миколе-агроному доводитесь?
— Так точно, отец. Мать у нас была одна, отцы — разные. Мой отец умер, и мать долго вдовствовала, потом вышла за другого. Вот этот другой ее муж и был Колиным отцом. Понятно?
— Чего ж тут непонятного? По моему смыслу, мать — это корень, а отцы — дело такое, одним словом, всякое… Старики-то все у вас померли?
— Мы с братом круглые сироты. Без отцов и бедой и радостью богатеем.
— Ничего! Вы уже большенькие. Проживете и не заметите, как старость и к вам припожалует, постучится в оконце… Люди у нас брешут, будто вы суждены были за политику. Правда ли?
— Был.
— И сколько же вам пришлось отсидеть, извиняйте за смелость?
— Не стесняйся, спрашивай, от тебя, папаша, не потаюсь. — Александр Михайлович подкинул сушняку в угасший костер, чтобы получше разглядеть старика. — Четыре с половинкой отбыл.
Овчар смотрел пристально, молчал, потом сказал как бы с разочарованием:
— Не так чтобы и много.
— Отсюда глядеть — немного, а там оказалось многовато…
— Оно-то так, но я разумею про себя, что ваша вина перед властью была малая.
— Это почему же ты так разумеешь?
— А потому. Мою сноху в тридцать третьем году присудили на десять лет. Отсидела семь, остальные скостили. Только в прошлом году вернулась. Украла в энтот голодный год на току четыре кило пшеницы. Не с голоду же ей с детьми было подыхать? По вольному хлебу ходила, ну и взяла не спрошаючи. Вот за эти десять фунтов пшеницы и пригрохали ей за каждый фунт по году отсидки. За них и отработала семь лет. А ты — четыре, стало быть, твоей вины вполовину ее меньше… Ай не так?
— За мной, отец, никакой вины не было, по ошибке осудили. Ты же знаешь, я не за кражу сидел, а темнишь в разговоре, сравниваешь. Но божий дар с поросятиной нельзя сравнивать, не то сравнение получается. Тогда если бы за четыре кило краденого хлеба не сажали, так воровали бы по четыре центнера на душу, верно, папаша?
— Это уж само собой. Растянули бы колхозы по ниточке!
— Ну, вот мы с тобой и договорились. — Александр Михайлович рассмеялся.
Тихонько рассмеялся и овчар, прикрывая рот черной ладонью.
— А ты хитер, папаша, ты — себе на уме! — сказал Александр Михайлович.
— Хитра утка, она на день по сорок раз ухитряется жрать, а я какой же хитрый? С утра кислого молока похлебал с хлебушком и вот тяну до ночи, по вашей милости ушицы попробую — опять живой. У нас на хуторе один я с простиной в голове, а остальные все умные, все в политику вдарились. Вот, к примеру, залезет Иванова свинья к соседу Петру в огород, нашкодит там, а Петро — нет чтобы добром договориться, вот как мы с тобой, — берет карандаш, слюнявит его и пишет в ГПУ заявление на Ивана: так, мол, и так, Иван, мой сосед, в белых служил и измывался над красноармейскими семьями. ГПУ этого Ивана за воротник и к себе в гости приглашает. Глядишь, а он уже через месяц в Сибири прохлаждается. Брат Ивана на Петрова пишет, что он, мол, сам в карателях был и такое учинял, что и рассказать страшно! Берут и этого. А на брата уже карандаш слюнявит родственник Петра. Таким манером сами себя пересажали, и мужчин в хуторе осталось вовсе намале, раз-два и обчелся. Теперь в народе моих хуторян «карандашниками» зовут. Вот ведь как пересобачились. Вкус заимели один другого сажать, все политиками заделались. А раньше такого не было. Раньше, бывало, за обиду один другому морду набьет, на том и вся политика кончится. Теперь — по-новому.
— И ты, отец, на кого-нибудь писал?
— Бог миловал. На овечек, правда, хотел писать, жаловаться, что не слухают меня, старика, прут куда попадя, а все больше в люцерну… Я от такой житухи промеж людей и в овчары подался.
Николай разогрел остатки ухи, налил гостю полную миску, отрезал кусок хлеба. Старик ел не спеша, вытянув худую жилистую шею. Зубы у него были не по возрасту хорошие: краюшка черствого хлеба только похрустывала, когда он аккуратно откусывал большие куски. Чайную чашку водки он принял, почтительно склонив голову, выпил до дна и принялся за холодных окуней.
После чая, сытый, довольный, сказал:
— Давно так от души не ел, как нынче. Благодарствую, дай бог вам здоровья. К дому мне добираться далеко, ночую тут неподалеку с овчишками и кормлюсь кое-как, а нынче наелся у вас на два дня.
— Ты один управляешься, без подпаска? — спросил Николай, опрокидывая вверх дном перемытую посуду.
— Один. Помощник мой дома сидит, к экзаментам готовится. Он у меня десятилетку закончил, — с гордостью сказал старик. — Да я и один управляюсь.
— Не боишься, что овечек ночью волки пощупают?
— Не, у меня с волками уговор на время: моих не трогать. Промеж нас договор как с Хитлером: ты меня не трогай, а я тебя не буду трогать. В этом лесу нонешней весной знакомая волчица ощенилась, вот я возле ее жилья и пасу овечек. Она вблизу не берет, она далеко от своего гнезда ходит промышлять. И супругу своему не велит поблизости разбойничать. И так я до осени поручаю ей овечек. В августе она молодых волчат на бахчи поведет, арбузами будет кормить. Скажи на милость, как эта животная умеет спелый арбуз от зеленого отличить? Нюх у нее работает, что ли? Ну а как заосеняет — нашей дружбе до предбудущего года конец. Тогда я от нее овечек подальше держу. Не ровен час, заради своих щенят согрешит по холоду, а мне ее зорить нет охоты, пущай живет. Волчица старая, разумная и ко мне уважительная, вот и пущай в спокое доживает. Ей и так уже осталось белому свету радоваться лет пять от силы… Вот вы и мотайте на ус, люди добрые, волчице до холодов можно верить, а вот Хитлеру — не надо бы! Животная — она всегда надежнее, у ней своя, звериная совесть есть. А у Хитлера какая же совесть? Вон он сколько держав под себя подмял! Ему холодов дожидаться не к чему! У него щенята как есть повыросли. У них уж небось по шкурам седая ость пошла, они уж вроде лютых переярков стали…
Овчар еще раз поблагодарил за ужин, попрощался:
— Пойду к своим овечкам дозоревывать. Они без меня скучают. Все-таки с человеком им спокойнее.
Постукивая костылем по пересохшей земле, он вышел из света костра, исчез в темноте.
— Занятный старик! — с удовольствием проговорил Александр Михайлович, и по голосу было слышно, что он улыбается в темноте. — А насчет Гитлера он, в общем-то, правильно соображает. Значит, в народе поговаривают о войне?
— Всякое говорят. А ты как думаешь, генерал?
— Мои друзья-военные ждут. Успеть бы только перевооружить армию новой техникой. Но дадут ли они нам на это время? Там тоже не дураки. Дважды мне пришлось сталкиваться с немцами, в Мировую войну и в Испании на них пришлось посмотреть. Боюсь, что на первых порах тяжело нам будет. Армия у них отмобилизованная, обстрелянная, настоящую боевую выучку за два года приобрела, да и вообще противник серьезный. Но, черт возьми, ведь «русские прусских всегда бивали»? Побьем и на этот раз! Какой ценой? Ну, браток, когда вопрос станет — быть или не быть, — о цене не говорят и не спрашивают! Сообщения нашей печати успокаивают, а вообще-то поживем — увидим! Я лично не исключаю и того, что воевать будем скоро, возможно — и в этом году.
Они проговорили до рассвета. Едва лишь забрезжило, Александр Михайлович снова вскипятил чайник, на заварку всыпал целую горсть чая и, потягивая из чашки черный обжигающий напиток, сказал:
— Привык пить там еще, в Сибири, предельно горячий, все из желания согреться, а теперь и не надо бы, но не могу отвыкнуть. Да, вот о чем тебя попрошу. Ты пригласи как-нибудь своего Ивана Степановича. Надо с ним потолковать. У него наивное представление о действительности. Если нескольких человек освободили, это не значит, что всех подряд будут освобождать. Мерзавец, который нас упрятал, сам оказался шпионом, притом с долголетним стажем. И только когда органы докопались и окончательно убедились в том, что он работал на немецкую разведку, да еще со времен нашего сближения с Германией, еще со времен Рапалло, — взялись за проверку наших дел, убедились, что предъявленные нам обвинения — чистейшая липа, ну и освободили, принеся соответствующие извинения… Мы были уже в лагерях, а дела наши два года разматывались до благополучного для нас кончика. Сложно все, Коля. До чертиков сложно! Давай, пожалуй, на этом закончим сегодня, а не то и рыбалка на ум не пойдет. Эту отраву вкушать надо небольшими порциями, иначе дурнить будет. Да у нас и времени в запасе целая неделя, обо всем успеем поговорить. Показывай-ка лучше свою сазанью снасть и просвещай, что надо делать, чтобы изловить этого зверя. Окуней я половил, а теперь мне надо добыть сазана, чтобы презентовать его Серафиме Петровне. Я должен быть до конца галантен. Понятен тебе мой рыцарский порыв?