Михаэль Верник
Слободка
Чудо
Ночи в Слободке были тёмными. Тёмными без просвета. Это вам не городские кварталы, где бессонные окна многоэтажек освещают дорогу припозднившимся путникам в любое время ночи. В Слободке спать ложились рано, энергию берегли, и после девяти окрестности освещались по старинке – луной и звездами. В один из этих вечеров я стоял за двором, на околице. Не помню, какая надобность забросила меня, четырехлетнего, в такое время одного за пределы родного двора. Вся эта обстановка – темень, тишина, звезды – вдруг подействовала на меня, и я проникся своей ничтожностью и одиночеством в этом мире. Помню это ощущение – я такой маленький, и никого рядом, чтобы погладить и сказать: «Не бойся, малыш, ты не один». Впрочем, я и был не совсем один. Поодаль, у крыльца, выходящего на улицу, стояли двое мужчин и тихо переговаривались. До меня им не было никакого дела. Вдруг под ногами, в пыли, среди редких травинок я увидел Чудо. Попытаюсь описать, каким оно было. Это был маленький проблеск, такой камешек или осколок звезды, светящийся изнутри таинственным красноватым светом. Он манил меня. Призывал взять. Обещал изменить всю мою жизнь. Беззвучно говорил, что исполнит любое мое желание. Что отныне я никогда не буду одинок, Чудо будет всегда со мной. И всегда будет дарить мне свой волшебный свет. И я поддался на его уговоры. Оглянувшись и убедившись, что никто не посягает на мою находку (мужики продолжали свою беседу, без всякого ко мне интереса), я протянул руку и схватил её, желая поскорей спрятать в карман своих коротких штанишек. Резкая, дикая боль обожгла мои пальцы и мою душу. Мое Чудо предало меня. Оно оказалось обыкновенным окурком, дотлевающим в месте, куда его отбросили. Я орал, меня утешали набежавшие родственники и соседи, мои обожжённые пальцы макали в блюдце с подсолнечным маслом, но я не мог успокоиться. И никто не понимал, что плачу я не от боли, а от горечи разочарования и от мысли, что дальше мне предстоит жизнь без Чуда.
Колбаса индейская, колбаса брауншвейгская
Ближайший к Слободке магазин был на той стороне улицы Жореса, за трамвайными путями. Я знал, что когда-нибудь мне это предстоит, но, как всегда в первый раз, это случилось неожиданно.
«Мишка, поди сюда, – это дед, – Сбегаешь в лавку (это магазин, я знаю), купишь моих сигарет («Шипка» или «Солнце» – болгарские без фильтра, уже пробовал – «Опал» лучше), круг копчёной колбасы (люблю) и маленькую бутылку водки – она называется «чекушка» (этого ещё не пробовал, но запах препротивный)». Дед сунул мне в руку зелёную троячку – огромные деньги. «Ну как, всё запомнил?» «Конечно, деда!»
Вот так начался мой первый самостоятельный поход за слободские пределы.
Ребята с Жореса – жорики – своих знали наперечёт. А кто появлялся «не свой», автоматически был чужаком, а значит, с него надо было брать плату за проход по их территории. Так и я был остановлен тремя жориками. «Деньги есть?» – и, что тоже случилось впервые в моей жизни, я соврал – «Нет». «Ну-ка, попрыгай». Я попрыгал. Энергично и даже с удовольствием. Жорики ожидали услыхать звон монет. Кто же мог знать, что у семилетнего клопа в кармане притаилась целая трёшка? Я думаю, что, даже обнаружив такой клад, жорики бы на него не посягнули. Одно дело – сбить гривенник, и совсем другое – присвоить аж три рубля! Тут уж, непременно, на сцене появятся родители, а то и милиция. А кому это надо? Но проверить своё предположение насчёт жориков и трояка я бы не хотел. Да и не понадобилось. Убедившись в моей кредитонеспособности, жорики утратили ко мне интерес, и я припустил дальше.
Магазин. Господи, как мне тебя не хватает, скромная лавка чудес моего детства. Ещё со входа в нос шибает аромат кислой корки свежеиспечённого хлеба. Стеклянные пирамиды витрин охраняют ввергнутые в них сокровища: леденцы в фантиках из грубой бумаги унылой бело–голубой раскраски, ведро сметаны, кубы масла, вспотевший кремовый торт и круги копчёных колбас. Стоящая за прилавком необхватная тётя в белом халате вопросительно воззрилась на меня сверху вниз. На водку и «Шипку» я указал пальцем. В те времена, задолго до антиалкогольной кампании, никому бы и в голову не пришло не дать «чекушку» водки мальцу, ведь ясно же, что берёт не для себя, а в хозяйство. А вот с колбасой вышла неувязка. Оказалось, что в наличии целых два сорта – «одесская» и «брауншвейгская». И опять впервые в своей жизни я очутился перед необходимостью самостоятельного выбора.
«Тётя, а что такое „брауншвейг“?» – спросил я продавщицу. «Не знаю, наверное, что-то по-вашему, по-еврейски», – буркнула та. «А Одесса?» – не унимался я. Тут ответ её был более тёплым и прочувствованным: «О-о, Одесса! Это город у Чёрного моря…» – глаза продавщицы мечтательно поползли под потолок. Потом вернулись и опять сфокусировались на мне:
«Там тоже много таких замухрышек как ты и вообще, полно вашего племени».
Племени! Нашего племени! Так мы, евреи, племя? Как индейцы?! Значит, и покупать надо эту колбасу, нашего племени. Как там её? «Одесская»? – «Тётенька, дайте кружок вот этой, „одесской “».
По пути обратно я догнал возвращавшуюся домой слободскую соседку Марусю, прилепился к ней и, таким образом, достиг родного крыльца без дальнейших приключений и посягательств со стороны жориков.
Сдав сдачу и покупки в руки бабушки, я почувствовал невероятное облегчение. Но тут камнем по голове прозвучал вопрос: «А какую колбасу ты купил?»
– Нашу, индейскую, – неуверенно ответил я.
– Какую ещё – «индейскую»?
– Ну, нашего племени, что живёт возле Чёрного моря.
– «Одесскую», что ли? – с трудом догадалась бабушка.
– Да, да, «одесскую»! – обрадовано подтвердил я.
– А-а, это хорошо, – одобрила бабушка, – а то я забыла тебе сказать, что, если будет «брауншвейгская», не бери. Мы ничего немецкого, со времен той войны, в дом не несём.
И передай сыну своему
В Слободке, в одном доме с бабушкой и дедушкой, жил мой ужас. Звали его – баба Васылына. Сухопарая старуха запредельного, как мне мальцу казалось, возраста, она всегда была укутана слоями тканей невообразимых оттенков серого и коричневого цветов. И всегда её голова была туго обвязана косынкой или платком. Васылына была вдовой раскулаченного. Бывшего владельца нашего двора. Двора, простиравшегося на целый квартал. «Советы», уплотнив хозяйку, в великой своей милости оставили ей комнатушку с кухонькой и выходом на улицу, а не во двор.
Это обстоятельство было мне на руку, так как большую часть досуга я в своем нежном возрасте проводил во дворе и бабу Васылыну встречал не часто. Всякий раз, видя её, я останавливался в движении, даже если в это время бежал по важным мальчишеским делам. Мне хотелось исчезнуть, очутиться в любом другом месте, только не ощущать на лице пронзительный взгляд Васылыны, на который натыкался, как пчела на шип. Она никогда не заговаривала со мной, но её плотоядного взгляда хватало, чтобы остаток дня я проводил в меланхолии, дома, среди книжек. Подпитывая приключениями любимых героев пошатнувшуюся мальчишескую отвагу.
С другими детьми баба Васылына не церемонилась. Могла накричать, погрозить суковатой своей палкой, кинуть щепкой вслед башибузукам. А на меня только смотрела…
Однажды я услыхал, как она сказала соседскому Саньке, местному заправиле, моему доброму другу и злому гению, когда тот подбивал нас очистить от свежесозревшего гороха соседский огород: «Тильки це жидэнятко оставьтэ в покое». Я уже знал, что «жидёнок», «еврейчик» – это определения, выделяющие меня из оравы других пацанов, знал, что за обращение «жид» надо сразу бить в морду, но смысл этих мантр до меня не доходил. Я не видел, что чем-то отличаюсь от своих корешков–слободчан, да и они признавали во мне равноценную единицу.