Ляна Радоман
Гортензия
Кошку звали Гортензия. Отчего он дал ей такое причудливое имя – он и сам не знал. Точнее, – не помнил. Да много ли мы что помним? Даже значимые события в два счета вычеркиваем из памяти, а уж второстепенные, текущие мимо моменты – и подавно. Но если бы кто-нибудь не поленился и основательно порылся в эпизодах его жизни, то непременно бы откопал нечто интересное…
Часть первая
1
Когда она входила в этот мир, – в разгаре весны, в первых числах нарядного цветистого мая, – он расставался со своей очередной пассией. Ставить точку в отношениях с женщинами этот неисправимый ловелас предпочитал неожиданно, но тихо, без всяких там эксцессов. Без надрывных рыданий вперемешку с необоснованными претензиями. И – упаси боже! – без дурацких а-ля театральных скандалов, которые так любят устраивать дамочки в минуты расставания. Терпеть не мог ни слез, ни разборок, ни глупого женского поведения.
В момент разрыва отношений брошенная женщина в его глазах вмиг из вполне разумной превращалась в неприятное существо, – в малохольную неврастеничку, ведущую себя неадекватно, как минимум. Ну сами посудите: сначала она проклинает на чем свет стоит этого хамелеона, еще пять минут назад такого любимого и невероятного, а теперь – гада и подонка ("И где мои глаза были?"). Выкрикивает жуткие бранные проклятия (“Вот ведь сволочь ты! Сволочь!”). Размазывает слезы вместе с тушью по опухшему неопрятному лицу, противно шмыгая красным носом (вид как у алкоголички, ей Богу!). Растрепанная, неряшливая, поношенно-линялая, брыдкая. Злится, обижается, обзывает. И тут же упрашивает (чуть ли не на колени готова встать): “Останься! У нас все будет хорошо!”. Где здесь логика, скажите? Ты или проклинай, или умоляй остаться.
Он – красавец и шалопай – все эти прощальные сцены особо не жаловал. Женские истерики его раздражали, поэтому канитель он не разводил. Ускользал незаметно. Беззвучно прикрывал за собой входную дверь, оставляя соблазненную им даму с сердцем, разорванным в клочья и в мучительном недоумении от того, что уходит. Просто уходит, даже не соизволив сообщить о причинах разрыва.
Он обрывал связи и обрезал нити без сожалений – в этом была и его убийственная вежливость и его подленькая доброта. Своего рода ласковая плеть: мол, так же лучше, когда без тягучих и болезненных объяснений. Да, да – те самые пресловутые благие намерения, из которых вымощена дорога… ну сами знаете куда.
Какое по счету тем весенним вечером это было разбитое им женское сердце? Да Бог его знает какое! Трофеи свои он особо не ценил, с легкостью забывал уже случившихся в его жизни женщин (со временем – непременно наскучивших, надоевших до чертиков, прочитанных “от и до”, отчего канва отношений становилась предсказуемой и, как следствие, – тягостной, ненужной, вязко-липучей).
Ему, – сердцееду со стажем, безжалостно сжирающему одно за другим женские сердца (и ведь ни разу же не подавился, Дон Жуан хренов!) – и в голову не приходило считать свои мужские победы, за которыми непременно следовали чьи-то разочарования, слезы и выжженные дотла внутренности. Да что он, – его Судьба (и где ее женская солидарность, кстати?) давно уже сбилась со счета и раздасованно махнула и на него, и на статистику брошенных им женщин, рукой, – как махают на нечто безнадежное и не поддающееся исправлению.
Он любил свежесть во всех ее проявлениях: свежевымытые полы, накрахмаленные кипенные рубашки, холодновато-чистый воздух, апельсиновый фреш, свежесваренный кофе, революционные открытия, описанные в научных журналах, театральные премьеры, свежеприготовленную еду (вчерашние блюда он ел крайне редко), свежеиспеченные: "Только из духовки, милый!", – аппетитные бабушкины булочки. Обожал запах нераскрытых, только что из печати, книг: типографская краска, переплетный клей и новая бумага, – распахнуть книгу, уткнуться носом в самую сердцевину и вдохнуть этот, еще нетронутый никем и ничем, книжный аромат!
Этот красивый широкоплечий мужчина ценил свежие впечатления, острые ощущения и неизведанных женщин. И быстро уставал от постоянства: ему всегда хотелось какую-то новую, не опробованную на вкус, женщину. В кругу одной и той же подолгу не оставался. Попросту – не мог. Убегал, ускользал, испарялся. Подло и незаметно. Закрывая дверь, а заодно и выключая свет в прихожей.
Их было много, тех, с кем он – ненадолго и не всерьез. Но они отчего-то, все как одна, (как маленькие девочки, ей Богу!) наивно верили в обратное: в то, что он в их жизни навсегда. Самый лучший, самый желанный. Самый-пресамый. И даже потом, спустя время, когда их накрывала новая – после него – жизнь, и его бывшие были вроде бы как и счастливы с другими, все равно вспоминали этого мужчину, странным образом испарившегося вмиг и ушедшего в никуда по непонятным причинам.
Они закрывали глаза и предавались воспоминаниям в нежной ночной темноте. Ведь только в такой, непроглядной темени и можно ничего не утаивая, быть честной самой с собой: доставать из прошлого и аккуратно, во всех деталях перебирать, как бусинки на четках, каждый их общий момент. Вспоминать и стыдливо признаваться: если б сейчас он только позвал, если бы поманил – бросилась бы к нему, побежала бы сломя голову. Ни минуты не раздумывая! За тридевять земель бы полетела! И провались оно все пропадом! И будь что будет! Ах, если бы он только позвал… Если бы только…
Как ему это удавалось – навсегда оставлять отпечаток своего незримого присутствия в любой из соблазненных им женщин? Вопрос без ответа. У каждого из нас – свой талант, наверное.
Уходя незаметно и без конфликтов, он, сам того не замечая, выжигал свой знак на сердце покинутой им дамы. Примерно так, как конезаводчик ставит тавро на своих лошадях: горячим раскаленным продолговатым куском железа, который безжалостно прикладывают к телу лошади на две секунды, чтобы вызвать ожог и обозначить принадлежность. Он тоже прижигал свое тавро, оставляя в самом центре женского сердца себя одного. Им было больно, мучительно, невыносимо. Но хоть бы одна его возненавидела! Нет! Каждая – любила, стыдясь своих чувств и ругая себя за глупую безнадежную надежду, что когда-нибудь он все-таки вернется. Именно к ней. Когда-нибудь…
Вот ведь странность: несмотря на созданное им кладбище женских надежд, мадам Фортуна оставила его под своим могущественным покровительством (непонятно, правда, за какие заслуги). А он… Он все воспринимал как должное и никогда не благодарил свою жизнь ни за что. А мог бы: ведь жизнь этого баловня никогда не мутузила, не пинала, не отделывала под орех и обухом по голове не дубасила. Даже ни разу не влепила легенькой пощечины! Заботливая Судьба напару с ультрамариновой Птицей Удачи холили, лелеяли и оберегали его от всяческих потрясений.
Незаслуженно, конечно, но так бывает: одним аукается долго и за меньшие оплошности, а другим ничегошеньки не бывает за весьма нелицеприятные поступки.
2
Бабушка, безумно любившая своего единственного внучка, звала его юбочником. Журила за многочисленных прелестниц, которые звонили ему постоянно, наперебой и некоторых из которых (самых недоступных красавиц) внук приводил домой и непременно знакомил с бабулей. Он гордился и дорожил этой интеллигентной миниатюрной старой женщиной с милой улыбкой, приятными манерами и слегка сгорбленной спиной. Всегда ухоженная, с короткой мальчишеской стрижкой, в белоснежной рубашке и отглаженных брюках, в замшевых туфельках (кроме замшевой обуви она ничего не признавала), с дорогими украшениями на руках.
Его ненаглядная бабуля. Из всех драгоценных камней она ценила только яхонт лазоревый.
– Не камни, а кусочки небес. Сапфир – магический камень все-таки! Талисман любви, – искренне восхищалась старушка.