Литмир - Электронная Библиотека

Человека можно охарактеризовать коротко.

Ч. попросил своего друга, летящего в другой город, передать важное письмо, от которого зависела карьера Ч. Получив известие об авиакатастрофе и гибели друга, Ч. подумал: «Боже! Моё письмо!» – и только потом попытался устыдиться этой мысли.

* * *

У неё не тело, а полный Кранах.

* * *

Основа писательства – трезвость. Средства достижения, однако, могут быть совершенно «пьяные».

Очень точно применимы к этому размышления князя Мышкина перед припадком:

«Что же в том, что это болезнь? – решил он наконец, – какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, даёт неслыханное и негаданное дотоле чувство полноты, меры, примирения и восторженного молитвенного слития с самым высшим синтезом жизни?»

* * *

Шарф «Айседора».

* * *

У него такая интонация… Что бы он ни сказал, какая бы это ни была резкость – он никогда не обидит. Он говорит, растягивая слова, словно испытывает

их мягкость. Вогнутой интонацией он как бы пытается

снять их шершавость.

Иногда мне кажется, что в нём одном жестокость выглядит как мягкая уклончивость и что только много страдающий человек обладает такой честной и точной приспособляемостью.

* * *

С. воображает предстоящий визит на день рождения и решает: я буду грустен.

* * *

Достоевский близок двадцатилетним. Пушкин «старше».

Достоевский описывает бездну, познаёт её. Пушкин – уже знает, подразумевает, незачем описывать. (То самое аристократическое и разночинное сознание.)

* * *

Нет ничего жальче и обиднее подлинного чувства, которое хочет, но не умеет себя выразить. «О, как ты обидна и недаровита!»

* * *

Этот фильм – видение режиссера. Свойства видения: его абсолютность или абсолютная закономерность, при том что движение закона – непредсказуемо. Просто подчиняешься ему, но сказать, в чём он состоит, – невозможно. И даже любая символическая трактовка всё более затемняет дело, связи рушатся.

Но как отказаться от понимания, от расшифровки, как не убить закон? Могу я смотреть и видеть?

Это видение подобно человеку, который не может никому объяснить феноменальность своей жизни – он жив, он сейчас и это. Но он отделён оболочкой, и за неё не пробиться.

Это видение подобно картинам детства – горящим шарам памяти. Любая баснословность происходящего там – не удивительна, закономерна, я могу ей полностью довериться.

Это видение (как сон) со своим законом.

Можно ли сказать о человеке (или о пейзаже) что-нибудь одно? Или два? Можно сказать сто, но это не лучше, чем одно. Сто рассыпется на единицы.

И только видение стремит бесконечный ряд к пределу. Точнее: это тот предел, который раскручивается в бесконечность человека, пейзажа…

* * *

Поэт на своем вечере: «Смею утверждать, что поэт – это человек, пишущий стихи. Блок считал, что поэт – это Поэт. Но Пушкин думал иначе. „Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон“, он такой же, один из толпы…»

Но у Пушкина – «быть может, всех ничтожней он». Это раз.

Во-вторых, при таком взгляде стихи неизбежно начинают «угождать»: я такой же, один из вас; дескать, не волнуйтесь. Они хотят нравиться. Попросту – это социальный инстинкт самосохранения. «Я такой же» снимает с поэта всякую социальную ответственность, которой лишена и «толпа». Что же до Пушкина, то, окажись он у нас, – «мы б его спросили: „А ваши кто родители?“».

В-третьих, это был вечер поэта Щ., и обращать на себя внимание этим спором было бы глупо…

Или мой инстинкт самосохранения распространяется дальше, чем мне надо?

* * *

Бессонница. Гарем. Тугие телеса.

* * *

Неудавшееся самоубийство – отвратительно.

* * *

Плохое государство меня грабит, чтобы надругаться, хорошее – чтобы облагодетельствовать.

* * *

Говорит О.: «Если человеку за тридцать, а он всё ещё авангардист (модернист, концептуалист и пр. – ист), то это уже признак слабоумия».

* * *

Монолог одного художника:

«Живописец ежеминутно отказывается от эксплуатации приёма, им же найденного, то есть от того, чем, несомненно, может угодить зрителю, то есть от таланта, по сути дела. Это приводит, как правило, к нулевому результату, и мы можем судить лишь о степени отказа художника от себя, о тех, извините, жертвах, которые он принёс… Но как об этом судить, если мы видим ничто, самого художника, слава Богу, не знаем и процесс работы от нас скрыт?

Степень отказа может знать лишь он сам. Поэтому так нелепы и безответственны оценки («бездарно», «гениально» и пр.). Мы проставляем их, когда ничего не понимаем, но хотим уважить себя любовью к художнику.

На самом деле он к картине отношения уже не имеет. Всё, что он мог – отказаться от лёгкой добычи, – он сделал. И это чистая случайность, что работа, в которой всё – отказ, одарена чем-то, что удерживает нас рядом с ней, и художнику тут гордиться нечем».

* * *

Стихи были столь плохи, что хотелось их похвалить.

* * *

Автор фильма словно нарушает любую возможно-логическую версию. Не сразу, а лишь когда версия уже ветвится. Едва намечаешь ход понимания, шаг, ещё шаг, едва путь затягивает, как ты всё менее уверен, всё больше вариантов, что-то спутывается, ясности нет, и наконец остановка.

Куда идти дальше? Зачем идти, если разгадка – всего лишь развёртка объёма, лишённая жизни?

* * *

Напечатайте эту книгу. Можете вымарать всё, что вам не нравится. Просто – всё. Книга хуже не станет.

* * *

Если есть зебры, почему бы не быть арбузам?

* * *

Когда Пушкин воскликнул «Ай да сукин кот!», закончив «Бориса Годунова», когда Блок записал «Сегодня я ге», закончив «Двенадцать», я думаю, они испытывали одно и то же. Внутренний толчок завершения. Произошла чузнь, образовалось жидо. Эти вещи похожи в главном – в явной гармонии. Вдруг всё уравновешено и замкнуто, гоголевский Нос пошел гулять сам по себе…

«Двенадцать» идеологи могут понимать как произведение советское или антисоветское и т. д. – лишь по причине невероятности, невозможности идеологического взгляда на поэму…

(«Поэзия выше нравственности». Пушкин плюс Блок – блошкин пук.)

* * *

В отличие от собрания, человек не состоялся.

***************

Обычный (талантливый) человек притворяется равным всем, хотя он никому не равен. Он не хочет упрёка в оригинальничанье, не хочет раздражать. Это сиюминутное, немужественное человеколюбие пошлости.

Но вот гений – сплошные странности (хотя и очевидные странности – мы-то все узнали себя в нём, потому и оценили).

Гений – разновидность сумасшедшего, он не соотносится с окружающим. Он жесток. Возможно, он нравственная категория.

* * *

Человек у Достоевского – существо, которое мыслит назло. Назло себе, назло предыдущей своей мысли.

#Отсюда – бесконечное вкапывание себя. Это в высшей

степени «умышленное» существо.

Грех по Д. – поле для испытания человека, тем более удобное, что бесконечное. Человек у него не просто грешен, но утверждает: да, да, грешен, да, да, низок, и паду ещё ниже, и буду ещё грешнее, так что уж испытаю наслаждение от своей мерзости – ведь не дам себя унизить ни раскаянием, ни вашим прощением, это было бы уже ограничением меня, некая ко мне жалость…

4
{"b":"778927","o":1}