По всем заданным мною вопросам он дал пространные, интересные, но несколько догматические объяснения. Я написал ему вторично, прося более «гробокопательских» сведений.
Его тоже угнетала неотвязная мысль о еврейском облике Фета. Почти сразу, в третьем письме к Садовскому – от 7 апреля – он делится с ним мрачными догадками на этот счет, подкрепляя их ссылкой на тогдашнюю науку:
Передача сходства – дело капризное. Ученые, создавшие новую науку «Евгенику», рассказывают по этому поводу много любопытного (кстати, они очень заинтересовались Фетом и наседают на меня со всякими анкетами).
Вслед за Фединой он подозревает, не имел ли «еврейского происхождения» Беккер, дед поэта со стороны матери? «Ведь это кровь стойкая, иной раз десятками поколений ее не вывести».
Без сомнения, в его опасениях просквозил, несмотря на расовую браваду, собственный родовой опыт Блоков[208], – как и в другом письме Садовскому, от 5 мая: «Еврейское обличие [Фета] едва ли было игрой природы. Очень уж оно разительно» (косвенным подтверждением тому вскоре станет посмертная фотография Александра Блока, столь явственно, как обычно и бывает с «маской Гиппократа», запечатлевшая национальное происхождение покойного)[209]. Однако уже 27 сентября того же 1921 года он радостно извещает единомышленника о результатах своих фетоведческих разысканий: «Еврейского нигде ни капли». Выходит, Фет, по крайней мере формально, был немцем – и тем загадочнее выглядит в дальнейшем невнятица автора, когда через три года, описывая Верро в замечательной книге «Рождение поэта», он вскользь заметил: «Говорят, что национальность свою, которую Фет считал русской, он защищал от неметчины умно и деятельно»[210].
Неудивительно, что хотя новость 1921 года пришлась по сердцу адресату[211], она отнюдь не развеяла его тревожного скепсиса. Потом, при личной встрече, Садовской навсегда порвет с Г. Блоком все отношения – не оттого ли, что de visu он не признает в нем «арийца» (несмотря на предшествующие – заочные и «очень веселые» – опровержения)?
Спустя несколько лет Садовского все еще пугает тот репинский портрет Фета, вывешенный в Третьяковке, на который ссылался Федин. О его жгучем беспокойстве свидетельствует письмо К. И. Чуковского И. Е. Репину, датированное Пасхой 1927-го:
Любопытно узнать – как относился к Вашему творчеству Фет? О чем Вы говорили с ним во время сеансов? Что сказал он о своем портрете Вашей работы? Как восприняла Ваш портрет Марья Петровна [жена Фета. – М. В.]?
Концовка запроса, однако, дезавуирует его невинное начало – фразу о простом «любопытстве».
Спрашиваю я не из пустого любопытства, – поясняет Чуковский. – Борис Садовской, заканчивая биографию Фета, просит меня передать Вам эти вопросы и умоляет Вас ответить на них как можно подробнее[212].
Легко догадаться, на что надеялся и чего опасался Садовской, – но из ответов Репина следует, что ни у самого поэта, ни у его жены изображение никаких протестов не вызвало (хотя, как подчеркивает художник, в других случаях Фет крайне бесцеремонно и назойливо вмешивался в его работу)[213].
В 1942 году расоведческую эстафету подхватил в нацистской Германии славист Р. Траутман, поместивший в «Zeitschrift für Slavische Philologie» заметку о происхождении матери поэта[214]. Эмили Кленин с деликатной уклончивостью назвала этот материал «ценным свидетельством породившего его Zeitgeist’a»[215]. В 1990-м, когда тот же Zeitgeist успел уже привольно обжиться в России, свой – неполный, как указала Кленин, – перевод Траутмана в сверхпатриотической «Литературной России» напечатал некто Ю. Юдашкин. (Не потомок ли он того самого Юдашки, который был слугой Фета?) Еще через два года этот перевод переиздали в курском сборнике, посвященном Фету[216], – почему-то снова без ссылки на выходные данные источника, зато по соседству с близкой ему по духу статьей В. Кожинова. Я должен отметить, однако, что купюры носят второстепенный характер – а вместе с тем несколько скрадывают розенберговскую одиозность немецкой публикации, которая вышла в период войны с СССР. В зачине оригинала дважды используется специфически нацистский термин, особенно выразительно звучавший именно в те годы. Наряду с Хемницером и Кюхельбекером, Траутман счел Фета, «вероятно, третьим Reichsdeutsche» на русском Парнасе: по крайней мере у него (как и у Герцена) была reichsdeutsche Mutter[217]. Применительно ко всем трем поэтам Юдашкин просто заменил обозначение Reichsdeutsche словом «немец»; зато мать Фета – вероятно, для большего благозвучия и основательности – он величает все же «имперской немкой» (статус, не совсем понятный для сегодняшнего читателя). Цель самого Траутмана, заявленная им в конце заметки, – на основании документов опровергнуть уже известное нам утверждение Гутьяра, будто Шарлотта Беккер была «немкой еврейского происхождения». При всем том легко догадаться, что в 1942 году в Германии и на оккупированных ею территориях Reichsdeutsche c внешностью Фета не стоило появляться на улице.
Разыскания своего национал-социалистического предтечи увлеченно продолжили Кожинов[218] и Вероника Шеншина, его единомышленница из Хельсинки. Заново проделав в Германии кропотливую работу по изучению дармштадтских документов и отважно преодолев препоны «древнего немецкого шрифта» (то бишь обычного готического шрифта XVIII–XIX веков), Шеншина восстановила, по ее словам,
правду, в частности, относительно вероисповедания матери поэта и ее родственников: из архивных источников следует, что все они были лютеранского вероисповедания[219].
Само по себе это обстоятельство, правда, мало что доказывает – но для юдофобов оно прозвучало утешительно.
Вдохновившись достигнутым, оба патриота попытались вдобавок наградить Фета и настоящим русским (а вернее, татарско-русским) отцом – тем самым А. Н. Шеншиным, с которым беременная Шарлотта Беккер из Дармштадта уехала от мужа в Россию. Как известно, уже будучи знаменитым поэтом и видным публицистом охранительного направления, Фет в конце 1873 года сумел упросить снисходительного Александра Второго вернуть ему «утраченную» еще в детстве фамилию Шеншин и сопряженный с ним дворянский статус. Что касается В. Шеншиной, то понятно, что ее страстный, хотя и заочный, русский патриотизм дополнялся персональными генетическими амбициями. Трудность состояла лишь в отсутствии доказательств, и она заменила их доводами иного, возвышенного свойства: ведь «по своей глубинной сущности и мироощущению Фет оставался человеком исконно русским». Но главное, что «с указом государя, как и с волей самого поэта, исследователям придется смириться»[220]. Досадно, конечно, что самодержец не оставил нам и других непререкаемых указаний такого же свойства – например, касательно происхождения «Слова о полку Игореве» – и оттого обрек ученых на лишние хлопоты.
Завершая эту почти детективную историю, следует четко резюмировать, что и опубликованные документы, и экспертиза самой Кленин действительно никак не подтверждают расхожего мнения о еврействе поэта. Разъяснения все еще требует только сам его облик – и кое-какие немаловажные тексты, для лучшего понимания которых нам потребуется сделать беглый экскурс в раннюю, еще дошопенгауэровскую интеллектуальную предысторию поэта.