Приоткрытый ротик с размазанной помадой. Разрумяненность, расслабленные веки, поволо-ка. Вместо свинца проглянула вдруг бледная голубизна. Вид был, что однозначно, удовольствия. Сын тьмы, даже на третьем году активности про клитор знал я только то, что есть такой. Имеет место. Так же, как кливер, клипер или клирос. Но что это такое? Для чего?
Вдруг сразу понял. Вдруг - и все. Природу загадочной холодности отнюдь не прибал-тийской, как оправдывал...
А пистолет был под рукой.
Когда повернулся, она с негромким: "Самовзвод..." поднялась в чулках с дивана прямо на ствол. Который я оттянул, впустив патрон, мне показавший на прощанье капсюль.
- Как сделал Кляйст...
Романтик - который сначала Генриетту свою в сердце, а после себя в рот. "Зарубежку" XVIII века мы сдавали вместе, так что лишних слов было не надо. Она опустила глаза, отстегнула часики отбросила и сжала себе. Правильно.
Время наше истекло...
* * *
Больше года был в плену у своего невежества. Незнание, конечно, не оправдывает.
И все же: откуда было знать?
При первом свиданьи в холле на диване я расстегнул халатик снизу до ключиц. Лифчик держался только на бретелях, и под моими стиснутыми пальцами (минус большой) трусы промокли от лобызания груди, а я все не решался извлечь. Откладывал - чтоб не повергнуть в ужас прежде времени. И упустил момент! Вдруг вырвалась и, каблучками пантуфель шлепая, умчалась коридором.
Прихватив пишущую, я удалился в умывальник, где начал гулко щелкать, потом недоумен-но стал нюхать пальцы, затем и клавиши... На морепродукты, что ли, перешел сосед-индус? Когда дошло, впал в умиление и сублимацию. Послание положило начало затяжному эпистоляр-ному периоду - вместо свиданий в холле. Избегая угрозы, так сказать, вторжения, рижанка предпочитала любовь в машинописном виде. И эту любовь я ей писал - из комнаты в комнату. По диагонали. Из 403-й в их 415-ю.
И дописался-таки: любимая сдалась. Сломалась неожиданно. Настолько внезапно, что сдача совершилась не на ее кровати - на соседкиной. Какой именно, не знаю: там у нее три, включая бедную Распопову, но в тот вечер не было ни одной.
В кино ушли.
На Клода Лелюша.
Через месяц заявила, что сделает аборт. Не понял. "Ты беременна?" Кивнула. "От кого?" - "А ты как думаешь?" - "Нет!" - крикнул я, одновременно возникая против всего: против убийства по намеченному плану. Против невероятной вероятности, что все это получилось с одного-единственного раза, который продолжался не дольше, чем у Анны с Вронским - момент столь же невразумительный и так же скомканный. Против вторжения ужасных сил Воспроизвод-ства в наш коридорный маленький роман. Ну, почему он не остался всецело письменным? Кому был нужен этот сбой в реальность? В глумливо циничную реальность преждевременной - поскольку настоявшейся - эякуляции и слишком "плодной" матки...
Я убивался: был тогда толстовец, и не просто в смысле курсовой по "диалектике души". Непротивленец. Комара не мог прихлопнуть. Отговаривал безумную, писал ей ночи напролет. Безотносительно от обстоятельств было жалко...
Мой ребенок!
В конце ноября она его убила. О чем информировала на том же темно-зеленом диване, который для повышения интима был повернут спиной к прочему холлу, лицом к окну. Стекло заливал ливень, на глазах переходящий в лед. Сигареты всех предыдущих и других - совсем других любовей в разных местах продырявили диван до поролона, оставили ожоги на лакиро-ванных подлокотниках. Я взял за руку, она вырвалась. Именно тогда с чувством вины возникло подозрение, что представления мои излишне романтичны. Однако сексология не входит в курс филологических наук, так что двойной двуличной! - природы своей любимой представить я себе не мог, никто не прояснил, я находился в темноте, во власти тьмы (возможно, необходимое условие для, так сказать, любви! Sine qua non!) Я не знал (хотя смутно что-то брезжило), что после ночных свиданий в этом холле убегала она от меня на заранее подготовленные, что у нее всегда в резерве был свой источник самодостаточности: клитор. Тогда как цель мужских и честных моих домогательств для нее не означала ничего. "0"! Зеро! Пустота. К тому же, чреватая угрозой, которая в нашем случае сбылась - и могло ли быть иначе?
Впрочем, этому "зеро" благодаря, женщине в этой жизни можно найти место. Новые ее знакомые, к которым я безумно ревновал, годились второкурснице в отцы и предлагали замужество с пропиской. Москвичи, автоводители, серьезные мужчины - и даже не без ореола оппозиционности. Какой-то режиссер, отправленный "на полку". Какой-то главный редактор, не выходящий из запоя по поводу начала ресталинизации, но главным образом из-за того, что сняли с журнала за публикацию на задней внутренней обложке невиннейшего ню: прибалтийского, кстати сказать...
Декабрьским утром - невероятным, арктическим каким-то - по пути на фак меня вдавило в автобусе в попу Распоповой. Извинившись, спросил: "А Инга где? - Ангина!"
От метро "Университет" порожняком вернулся в Пятый корпус.
Она открыла и, не удивившись, пошла обратно в койку. В шерстяных носках. В халате и сорочке. Молчала, слушая, как раздеваюсь. Я тоже молчал. А что тут скажешь? Все равно аборт?
Этот второй наш раз - последний - совершался под ожесточенный щебет воробьев, которые, чтоб не замерзнуть на лету, расклевывали сквозь кальку сало, вывешенное соседкой за окно. Обмороженное так, что занавешиваться не было нужды. Пружиня ладонями об матрас и сетку, я - косо уронивши чуб заглядывал туда, где это совершалось. Так и не увидел ничего, помимо бледно-розовых шелковых складок. Опущен был занавес! Но за кулисами там ощущалась воспаленность. Не от страсти: действительно, была температура. Ко мне метнулась рука с казенным полотенцем, которое затем было вырвано и сунуто под матрас. Облокотясь, подлег, но глаз она не открывала. Внутренне гримасничая, прошептал: "Тебе было хорошо?" Не ответила. Возможно, что забывшись. Губки были обметаны жаром. Дверь была заперта. Коридор за ней пуст. В общежитии царила тишина, которую подчеркивали ненасытные воробьи. Зажигались узоры на стекле - в малиновом дыму над двухэтажным зданием столовой занималось солнце нового года - Шестьдесят Восьмого.