У Нины всегда были свои фавориты – Ситников, Худяков, Смирнов.
Ситников был у нее вроде мужа. Стивенс «голубым» был, они разошлись, но продолжали жить вместе. У них внутри там были проблемы, но дом всегда поддерживали хозяева, он и она. Сам Стивенс к искусству никакого отношения не имел, всем занималась Нина. Худяков никакого места у нее не занимал. Худяков был приятный красавец мужик такой. Он привлекал внимание, но женщины чувствовали, что в нем нет того, чего бы им хотелось. Что с ним сейчас происходит, не знаю. Но Худяков вообще довольно любопытная фигура. Он как художник интересный. Худяковские ходы в искусстве очень любопытные. Он предлагал одному продать свою коллекцию за миллион с лишним, но перед этим сделать выставку в музее. Он всю свою квартиру превратил в музей. Жена хохотала и говорила: «Этот чудак приехал в Америку и стал раскрашивать галстуки. Я ему устроила свидание с хорошей фирмой, которая делает галстуки. Мы поехали на встречу. И он им сказал: „Я не сумасшедший – галстуки рисовать“ – и никакие контракты не стал заключать». Где-то у меня есть фильм о нем.
Про Ситникова тоже был фильм, где оживили рисунки – бегут голые бабы, Вася едет на телеге.
Ситников не мой герой как художник, хотя в нем были интересные закваски. В идеях Ситникова было много любопытного, кисть он заменял щеткой или тряпкой, щедро давал советы и разжигал желания в молодых. Он обладал огромной энергетикой, всех считал своими учениками, но ничему серьезному научить в искусстве не мог. Не тот человек. Вейсберг однажды гонялся за ним в Сандунах с кипятком, чтобы наказать за вранье – Васька рассказал кому-то, что до знакомства с ним тот рисовал морковным соком. Зверев с Ситниковым мало общался совсем, он его побаивался. Васька был московский интересный тип, но не был богемой, скорее юродивым, видевшим везде свою выгоду. А выгоду он видел всегда. Не важно, в чем она выражалась. Кто-то к нему придет с пакетом, а там будет бутылка коньяка или виски, он не пил, и, когда уехал, под кроватью нашли целое собрание коньяков, он все их складывал. Явление очень интересное, граничащее с шизофренией, но у Михайлова тоже шизофрения была.
Витя скорее с хитринкой мне казался! Стоит на углу остоженских переулков – домовой, врубелевский Пан.
Хитринка – она разная, бывает с группой, бывает без группы. Говорили, что у него вторая. Почему его никто не брал никуда? Попробуй в советское время проживи без группы, не работая нигде. У Леньки Талочкина тоже была вялотекущая шизофрения. У него не было группы, белого билета, а у Михайлова инвалидность была. Это сейчас кому ты нужен, живи и живи, изображай из себя Репина или Рембрандта, Наполеона или Юлия Цезаря. А тогда нет, у него ксива была, и его не трогали, ходил в диспансер, отмечался, приходил, на белое говорил черное и так далее, там же обязательно проверка была. Даже особые тесты создавались, чтобы стать шизофреником, – чтобы не работать нигде, быть поэтом или художником, делали себя шизофреником. Приходит к врачу – «Что вы чувствуете?». И вот он начинал ахинею нести, но надо знать какую!
Были же дружественные врачи, типа Валентина Райкова.
Райков да, он мог из тебя сделать шизо, конечно. У Райкова тоже была школа уникальная – учеников он делал Репиными, Рембрандтами и Суриковыми. Я его хорошо знал.
– Ну как школа твоя?
– Володя, я же добился результатов невероятных, моя школа как психиатра, они все Репины, ты что, не видел, я их выставляю!
Он внушал женщине, что она Репин, и она начинала рисовать как Репин.
– А на тебя кто действует, скажи откровенно?
– Не, я сам по себе.
Он же тоже был художником. И у него были сигнальные работы, абстрактные пятна такие, очень интересные. Я вот Райкова вспомнил – попробуй скажи ему сейчас об этом! Надо было тогда все собирать, все было доступно, никто не думал, что мы с тобой встретимся через 40 лет и будем на эту тему говорить и думать. Я сейчас только вспомнил райковские работы, он их выставлял. Яковлев больной был человек, у Володи депрессии были серьезные, мать все это переносила, он дрался с ней. Вера Александровна говорила: «Володя, позвони Райкову, чтобы он пришел», и тот как-то успокаивал его.
Впадая в депрессию, Володя вообще не хотел рисовать?
Да, и мать в этом смысле помогала. Когда с тобой говорю, очень хорошо помню его комнату на 26-ти комиссаров, где он работал. Могу даже нарисовать. Тут окно, здесь дверь, комната небольшая, метров пятнадцать, не больше. Огромная кровать с матрасом, с периной, очень теплое пуховое одеяло и три здоровые пуховые подушки. Он проваливался в эту кровать и погружался в свой сон. Невероятное погружение в пуховую массу. Около окна стоял столик высокий, на уровне подоконника, на нем пол-литровые банки с дешевой гуашью, всегда с водой, чтобы она не засыхала, и кисти, погруженные в эту краску. Пять-шесть банок для красок. Здесь стоял мольберт, на мольберте огромный щит, на который он накалывал кнопками свою бумагу советскую 90 на 60, тут и работал. А там свалены были работы его деда, больше ничего не было. И мать говорила:
– Володь, я пойду цветок рисовать!
– Мать, мать, мать, не надо! – курил он «Беломор».
– Володь, ну я хочу цветок нарисовать.
– Мать, мать, не надо, я сам.
Она ткнула кисточкой, чего-то намазала, ну как бы цветок. Он в это дело сразу влезал. Она знала, что раньше времени нельзя, но и задерживать нельзя, иначе он провалится в эту кровать полностью. Конечно, были депрессии, были буйства, тогда он налетал на мать с кулаками. Весной, помню, пришел и говорю ей:
– Вера Александровна, как девушки молодые Володьке-то?
Его не было в комнате, мы вдвоем.
– Да я ему таблетку в чай брошу, вот вся его и жена там.
То есть она его подавляла, какие-то таблетки бросала.
Володя часто влюблялся?
Он и убегал еще. Однажды он к Талочкину попал с одной таксисткой, наговорил: «Ты будешь богатой, я не хуже Пикассо художник». Она его как бы спрятала, Талочкин сказал: «Ты его увози, его тут сразу найдут». И приехали два санитара, под руки и увезли. Он и рисовал себя вот с таким членом.
– Володь, а чего это ты с таким членом себя рисуешь?
– Володь, да так ебаться хотелось!
Такая искренность! Жалко Володьку, художник был от Бога. Он больной, но своеобразный был человек. Мать, простая еврейская женщина, торговала пивом в ларьке. Однажды я был у него в гостях и видел, как она продает его работы. Мать вынесла пачку гуашей.
– Сколько вы будете брать?
Интеллигентного вида человек в очках мнется.
– Я, право, не знаю. Хотелось бы еще посмотреть.
– А чего тут смотреть, все хорошие. Берите четыре, отдам дешевле.
– А сколько же они стоят?
– Володя, почем отдавать будем? Человек сразу четыре цветка берет.
– А что за человек? Кто он по профессии будет?
– Володь, слышь, он физик.
– Мать, мать, физику уступи, по 30 рублей отдай.
А как он стал писать маслом?
Он не любил масло, мать говорила: «Володь, надо маслом, за масло больше платят!» Он, как и Зверев, художник не масла, а гуаши и акварели. Зверев терпеть не мог масла, называл его «Маслаченко». По фамилии футболиста. Какое в его детстве могло быть масло, там вообще денег не было ни на что. Володя, когда потерял мать, стал работать у других, что-то к нему возвращалось, что-то пропадало. Но все-таки, когда он жил у людей, когда кто-то брал его из больницы на две недели, на десять дней, когда его не трогали, что-то возвращалось, видно было. А так – «Нарисуй мне кошку с птицей, нарисуй цветочек» или что-то в этом роде.
Харитонов – еще одна очень интересная московская личность. Кулаков вспоминал, как они чуть не стащили пейзаж у старика Бакшеева – чтобы пропить у Киевского вокзала.