Секстон отчаянно искала причину жить дальше. И нашла ее там, где никак не ожидала: в лирической поэзии.
По рекомендации доктора Орне Секстон начала смотреть познавательные телепрограммы; психоаналитик полагал, что это простимулирует ум Энн и отвлечет ее от эмоциональных переживаний. Как-то под конец 1956 года, в четверг вечером, всего через месяц после попытки самоубийства, Секстон включила местный телевизионный канал WGBH и посмотрела программу под названием Sense of Poetry. На экране появился профессор английского языка Гарвардского университета; лысина, очки – он казался воплощением академичности. Его звали А. А. Ричардс, и он был одним из самых влиятельных исследователей английской литературы по обе стороны Атлантики. Преподавая в Кембридже в 1920-х годах, он развил практику вдумчивого чтения поэзии, без опоры на исторический и биографический контекст. Ричардс назвал этот подход «практической критикой»; к тому времени, как в 1940-х и 1950-х подход переняли в американских университетах, он получил название «Новая критика». В середине века это направление полюбилось университетским факультетам английского языка, потому что представляло изучение литературы более научным и профессиональным. Кроме того, это был доступный метод, идеально подходящий для обучения студентов и зрителей телевидения.
По правде говоря, программу Sense of Poetry[30] нельзя было назвать развлекательной. Ричардс не отличался темпераментностью, хотя за свою карьеру он был ведущим нескольких образовательных программ (несмотря на то, что открыто выражал неприязнь к СМИ). Он читал вслух известные стихи, такие как «Ода на греческой вазе» Китса, скандируя так, чтобы зрители могли уловить метрику и ритм произведения. Иногда вниз по экрану прокручивали стихотворение, порой показывали какую-нибудь полезную диаграмму, но обычно камера была зафиксирована на этом суровом человеке, который, казалось, лучше подходил для радио, чем для телевидения.
Вроде бы такая скучная и чисто образовательная программа – но Секстон была от нее в восторге. Она смотрела, как Ричардс описывал структуру сонета – четырнадцать строк, три четверостишия и двустишие, ABAB CDCD EFEF GG, – и делала аккуратные заметки. «А ведь и я так могу»[31], – подумала Энн. И вот программа закончилась, за окном темнеет ночь, а Секстон пишет свой собственный сонет. Как ищущая одобрения старшеклассница, она показывает его Мэри Грэй. На этот раз мать Секстон поверила в оригинальность произведения дочери; она даже предложила образ, который бы лучше передал его основную мысль. Энн была благодарна: она наконец заслужила одобрение матери и нашла новый способ справиться с тревогой. Секстон решила придать своему внутреннему хаосу стихотворную форму.
И вдруг стихи Секстон хлынули быстрее слез. С января по декабрь 1957 года Энн написала более шестидесяти стихотворений – впечатляющий результат. В большинстве из них идеи и нравоучения выстраивались ритмичными рядами, словно в стихотворениях из The Saturday Evening Post – журнала, популярного среди представителей среднего класса. Во многих находились отсылки к психотерапии и фрейдизму, а некоторые были адресованы самому доктору Орне: «Час приема», «Психосоматика желудка» и «Размытое уточнение»[32]. Энн тщательно перепечатала свои стихи и подарила доктору Орне, получив взамен столь желанную поддержку. Не обученная стихотворному ремеслу, не обремененная традиционным литературным образованием, Секстон действовала инстинктивно, училась «подсознательно»[33] – этим словом она особенно часто описывала свой метод. Энн ставила себе небольшие задачи – написать силлабический стих, а теперь двойной акростих – просто чтобы посмотреть, получится ли. Когда она предприняла вторую попытку самоубийства в конце мая 1957 года, доктор Орне обратил внимание Секстон на то, что поэзия может стать смыслом ее жизни. «Ты не можешь убить себя, – сказал он. – Тебе есть чем поделиться с миром»[34].
Энн не определяла своей поэтической программы; много лет она называла собственные поэтические приемы «трюкачеством»[35]. Она была неопубликованным любителем. Секстон отправила несколько стихотворений за подписью «Миссис Э. М. Секстон» в газеты, но ответа не получила. Энн раздумывала над тем, чтобы пойти на какие-нибудь курсы и научиться тому, чему никогда не училась. Доктор Орне порекомендовал ей поступить в Бостонский университет или в Ньютонский колледж. Возвращение к учебе для девушки, которую до этого уже оставляли на второй год, отчисляли и не слишком уважали ни в школе, ни в семье, было настоящей авантюрой. Учитывая, что психическое здоровье Секстон все еще находилось под угрозой, ей нужно было соотнести потенциальные риски этого мероприятия с его возможными выгодами. Энн придется выйти из дома и общаться с незнакомыми людьми; это ужасно. Но, возможно, кто-то из этих незнакомцев поймет ее лучше, чем когда-либо понимали родные. Может быть, если перебороть страх, ей удастся найти тех, кого она назовет «своими»[36]. Как только Секстон вошла в класс Холмса, Кумин, по ее воспоминаниям, сразу же залюбовалась незнакомкой и «оцепенела»[37]. Максин поразила внешность новенькой: Энн была «высокой, голубоглазой, необыкновенно стройной»[38], женщиной, которая источала «обескураживающую изысканность, особенно по контрасту с царящей в классе школьной атмосферой в духе пальцы-в-мелу-колготки-со-стрелкой». Стиль Кумин был проще, она держалась, по ее же словам, «гораздо более закрытой, сдержанной»[39]. Она собирала волосы в пучок и иногда носила очки. Даже в свои тридцать лет Кумин легко могла вжиться в роль ученицы. Она чувствовала себя «замухрышкой»[40], в то время как Секстон выглядела «действительно эффектно».
Но, несмотря на внешность, у этих женщин оказалось больше общего, чем они могли предполагать. Обе были многодетными матерями: у Секстон было двое детей, у Кумин – трое, и обе жили в Ньютоне. Хотя Секстон помогала свекровь, поэтессу тяготили домашние дела. «Все кажется бессмысленным[41], – писала Энн доктору Орне в феврале 1957 года, примерно в то же время, когда начались занятия. – Я чувствую себя тигром в клетке». Кумин ощущала то же самое. «Я роптала, прикованная к домашнему очагу[42], – напишет она позже. – У меня был счастливый брак, и наши дочурки приносили нам много радости. Но я явственно ощущала свою неудовлетворенность». Как и Секстон, Кумин записалась в мастерскую, испытывая «невероятный ужас и трепет»[43].
Родители Кумин растили не поэтессу или интеллектуалку, а леди. Максин Винокур родилась в Филадельфии в 1925 году. Девушка предпочитала, чтобы ее называли Макс, и шла наперекор попыткам матери привить ей женственность. Мать Максин, Долл Винокур, была элегантной, утонченной женщиной, которая стремилась выглядеть полностью ассимилированной в американском обществе (она запрещала своим детям жестикулировать, так что многие годы Кумин полагала, что во время разговора жестикулируют только евреи). «В самых первых воспоминаниях мать предстает перед моим внутренним взором в вечернем платье, в облачке французских духов, готовая выпорхнуть на важное общественное мероприятие»[44], – рассказывала Кумин. Долл родилась в Виргинии и была из тех женщин, которых неизменно одаривали заботой и лаской от рождения.