Иезекия недолго сопротивлялся воздействию можжевеловой настойки, поскольку Лотти, которая по его настоянию составила ему компанию, тем самым ускорила процесс. Служанка то и дело подливала хозяину джина, тогда как Доре оставалось только ждать.
– Ну что, боль отступила, дядюшка?
Дора говорит тихим голосом, в котором звучит невинная забота. Она сидит к дяде так близко, что может отчетливо наблюдать паутинку красных сосудов, разукрасивших его нос.
– Да, – отвечает Иезекия. – Хотя я уверен, мне стало бы еще лучше, если бы Лотти полечила мне ногу, как она умеет… Целительные прикосновения!
Лотти, чьи глаза уже начинают слипаться, дергается при этих словах, кладет одетую в чулок ногу на бедро Иезекии и принимается слегка почесывать его пальцами. Иезекия блаженно вздыхает. Потом, скосив пьяные глаза, служанка бросает на Дору подозрительный взгляд.
– А что это вы тут сидите, мисси?
– Почему же я не могу тут сидеть? – парирует Дора, сжимая покрепче ножку своего бокала. – Я его племянница. У меня больше прав сидеть за этим столом, чем у вас, между прочим!
Лотти выглядит потрясенной, уязвленной, даже обиженной, и Дора чувствует укол совести за не свойственную себе зловредность. Но затем служанка сжимает губы, в ее глазах вспыхивают искорки презрения, и чувство вины, на миг посетившее душу Доры, исчезает так же стремительно, как возникло.
– Ладно-ладно, Дора, – мямлит раскрасневшийся Иезекия без обычной своей раздражительности. – Незачем разговаривать в таком тоне. И ты тоже хороша, Лотти. Мы что, не можем пропустить по стаканчику вместе, в мире и спокойствии?
Лотти обиженно надувает губы.
– Я просто хочу знать, что у нее на уме, – медленно произносит служанка. – Раньше она никогда с нами не выпивала. Почему сейчас?
Дора вздергивает брови.
– Может быть, мне тоже захотелось попробовать?
– Да, но вы ж почти не пьете.
– А как я могу пить, если почти ничего не осталось?
На это Лотти ничего не говорит и нетвердой рукой наливает себе еще бокальчик. Дора смотрит на бутылку. Треть выпита. Сколько же ей еще ждать? Она старается скрыть разочарование, поднимая бокал, чтобы Лотти долила ей джина.
– Разве нельзя изменить своим привычкам и побыть немного с родным дядей?
Лотти фыркает, но наполняет бокал Доры. Джин переливается через край и орошает ее пальцы.
– Вы не изменяете своим привычкам, Пандора Блейк. Вы такая же заносчивая, как ваша мать!
– Вам-то откуда это знать?
– Замолчите, вы обе! – заплетающимся языком прикрикивает Иезекия и примирительно поднимает руку. Он нащупывает свой пустой бокал и подталкивает его служанке. Лотти наполняет бокал до краев, Иезекия залпом его осушает и тут же требует налить ему снова.
При упоминании маменьки Дора ощущает в груди знакомый болезненный укол. Дора вообще-то не пьет – ей еще ни разу не представлялась такая возможность – и после единственного глотка джина сразу ощущает его воздействие. Исполнившись дерзкой отваги, девушка выпаливает:
– Какой она была, моя мать?
Иезекия сонно моргает.
– Разве ты сама не помнишь?
Дора задумывается. Столько лет прошло! Ей было всего восемь, когда умерли родители, и теперь, в двадцать один год, у нее остались только обрывочные детские воспоминания, как кусочки отражения в разбитом вдребезги зеркале. Она помнит прежнюю жизнь в Лондоне – деловые собрания папеньки под Рождество, еженедельные визиты вместе с маменькой к мистеру Клементсу, которые так много для нее значили. А потом Греция – она помнит, как каждое утро учила греческий алфавит, и цифры помнит, и то, как каждый вечер перед сном маменька рассказывала ей истории и легенды из любимой ею греческой мифологии. Она помнит, как, стоя на вершине горы, всматривалась в усеянное звездами ночное небо и как родители учили ее различать там созвездия Ориона, Центавра и Лиры, Большую и Малую Медведицу.
Дора сглатывает комок в горле. Она помнит место раскопок в тот злосчастный день, мужчину, который вытащил ее из-под завалов, а позже отдал ей маменькину камею, всю в песке и глине. Это крупные осколки зеркала. А те отражения, что поменьше… они более зыбкие, их труднее разглядеть. Она помнит вечерние пикники на природе, смех родителей, когда они шли, держась за руки, по выжженным солнцем равнинам. Она помнит брошь-камею, а из недавних предметов – ключ. Она силится представить лицо папеньки и не может, а вот лицо маменьки помнится отчетливо: оливковая кожа, смеющиеся глаза, быстрая, легкая улыбка. И пахла она, думает Дора, флердоранжем.
– Кое-что я помню, – тихо произносит она. – Но ведь я ее знала только как свою мать, не как человека. Не как друга, каким она бы мне когда-нибудь стала.
Ее голос срывается. Лотти злобно пыхтит в свой бокал.
Иезекия издает протяжный сонный выдох.
– Твоя мать была самая привлекательная женщина из всех, кого я знал. Утонченная. Разносторонне одаренная. Она умела рисовать, умела петь. Но при этом без колебаний облачалась в мужские бриджи и копалась в грязи, хотя ей бы больше подошло…
Дядюшка осекается, умолкает. Он долго разглядывает большую карту на стене, и Дора гадает, какие воспоминания роятся у него в голове. Но тут Лотти откашливается, развязывает верхние тесемки на своем корсаже и начинает обмахивать себя упавшим париком Иезекии. Дядюшкино внимание тотчас переключается на пухлые сливочные груди, дразняще приподнятые над краем лифа.
– Зачем думать о ней, когда я рядом, – мурлычет Лотти и вновь почесывает пальцами ног ушибленное бедро Иезекии.
Взаимоотношения между Лотти Норрис и дядюшкой никогда не были тайной. Дора очень быстро поняла, где ее нашел Иезекия, – Лотти не прожила у них в доме и недели, как стало ясно, что никакая она не кухарка и не горничная. Этим навыкам она обучалась, уже поселившись в их доме. Нет, Дора, конечно же, догадывалась, что за профессия была у Лотти до того, как она здесь появилась, но прежде у нее не было никаких тому доказательств. А сейчас, состроив гримасу, она отворачивается. Сидя почти вплотную к Иезекии, она слышит, как дыхание дядюшки судорожно прерывается. Краешком глаза видит, как Лотти приподнимает подол юбки. Иезекия тянет к ней руки, и Лотти, хихикая, залезает к нему на колени.
– Ох какой вы горячий! – шепчет она ему на ухо, шаловливо дергая пальцами за галстук. Потом Лотти оборачивается к столу, хватает бутылку джина и наполняет два бокала доверху.
Дора опять смотрит на бутылку. Уполовинена. Она осторожно отодвигается от стола вместе со стулом. Увлеченная пара этого не замечает. Лотти наклоняет бокал и дает джину пролиться себе на грудь. Иезекия губами приникает к ней. Служанка хохочет.
Если вести себя тихо, думает Дора, они забудут, что я рядом.
Ее внимание привлекает высокий узкий шкаф в углу столовой. За стеклянной дверцей стоит небольшой глобус. Иезекия принес его с собой вместе с картой мира, когда переехал в этот дом, и поначалу поставил на восьмиугольный столик в передней. Дора была тогда зачарована охряной, пористой на вид поверхностью глобуса, и тонкой прорисовкой материков, и тем, как четко моря отделялись от суши. Бывало, она раскручивала его с огромной скоростью вокруг оси, пока Иезекия как-то не застиг ее за этим занятием и не запретил впредь до него дотрагиваться. Вот тогда-то глобус и отправился в шкаф, на безопасное расстояние от ее «шаловливых рук».
Раздается вздох, стон. Дора зажмуривается, стараясь отвлечься, прислушивается к своему дыханию, считает обратно от ста до одного. Наконец, когда она понимает, что больше не выдержит, раздается глухой удар пустого стакана, упавшего на ковер. Дора открывает глаза. Иезекия вконец размяк и начал сползать со стула. Лотти дремлет, положив голову ему на грудь. Иезекия неверной рукой поднимает бокал.
– Вы не утомились, дядюшка? – тихо интересуется Дора. Он что-то бурчит, поворачивает голову в ее сторону и какое-то время глазеет на нее так, словно не понимает, кто это.
– С тобой всегда так трудно…