Очень долго русскую классическую литературу воспринимали как далекую от философии, ведь она вроде бы ни на что не претендовала – описывала жизнь в формах самой жизни. Хотя Пушкин писал, что проза требует мыслей, а Лев Толстой негодовал на изобразительный подход к словесному творчеству, восклицая, что нужна объединяющая текст мысль. Серебряный век вдруг увидел в русской классике философскую глубину. Сошлюсь на книгу современной исследовательницы: «Мыслители Серебряного века видели в русской литературе предшествующей эпохи совершенно особый духовный феномен – нечто более значительное, чем художественная словесность. В таком воззрении и скрыт исток русской герменевтики. В поэтах и писателях признавали в буквальном смысле пророков, тайнозрителей, посвященных, святых. <…> Шестов – тоже не иносказательно – называл русских писателей ХIХ в. философами. Споря с Соловьёвым, критиковавшим “отвлеченные начала” западной философии, но не заметившим подлинно философского существа русской литературы <…> Шестов не раз заявлял, что настоящую “критику чистого разума” (конечно же и “практического”) надо искать не у Канта, а у раннего Достоевского»[6]. Он писал: «Соловьёв хотел думать, что русская философская мысль совершенно эмансипируется от европейской и пойдет своими, никем еще не исхоженными путями. Но мечтам Соловьёва не суждено было сбыться. Или лучше сказать – они действительно осуществились: русская философская мысль с почти небывалой до того смелостью поставила и по-своему разрешила целый ряд вопросов, о которых в Европе мало кто думал или хотел думать. Но Соловьёв не догадался даже, что это была философия, что это была мысль. Несмотря на все свои разговоры о “кризисах”, он был твердо уверен, что мыслить нужно так, как мыслили признанные европейские авторитеты. <…> А меж тем русская философская мысль, такая глубокая и такая своеобразная, получила свое выражение именно в художественной литературе»[7]. Думается, однако, что философский смысл русской литературы Соловьёв, бесспорно, заметил одним из первых, достаточно перечитать его «Три речи в память Достоевского». Неслучаен текст Я.Э. Голосовкера «Достоевский и Кант», где он показывает, что роман писателя есть полемика с «Критикой чистого разума».
Естественно, в человеке есть столько слоев, что он может воспринимать и то, и другое, и третье. Мы живем и в быте, и в бытии. Ахматову и Мандельштама различали немногие, но все же такие люди были. Это делает честь человеческим существам. Можно жить бытом в малом времени, но оттуда можно прорываться в бытие – в большое время. Человек сам определяет, на какой уровень в конечном счете ему ориентироваться – на быт или на бытие. Конечно, большая философия и большая литература вырастают из сегодняшних грязных, серых, неаппетитных буден, но что поделать! Как писала Ахматова: «Когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда». Ну да, сора много, но все-таки из этого сора, чтобы вырасти стихам, нужно быть большим художником. И из земли вырастает яблоня, а земля в навозе…
Если мыслитель или писатель не хочет или не может увидеть мир как целое, если он не проблематизирует бытие, не апеллирует к истине, то он находится вне мирового контекста культуры, которая всегда искала в контексте христианской традиции «путь и истину».
Даже деконструктивизм способен существовать, поскольку есть литература с поиском истины, есть что деконструировать.
Наверно, стоит, говоря о нашей проблеме, взять за основу Книгу Иова, которая отозвалась во всей великой европейской литературе – от Шекспира и Гёте до Достоевского. А библейские тексты в каком-то смысле исток как европейской философии, так и европейской литературы. Чтобы понять их развитие, нельзя миновать Библию, книгу, где задавались основные смыслы «большого времени». При этом нельзя забывать, что каждый большой философ является и большим писателем. Большой философ Бергсон не случайно получил Нобелевскую премию по литературе. Ницше – кто он? Философ или писатель? Конечно, и писатель, и философ. Я даже Гегеля бы назвал писателем, а его «Философию истории» великим литературным произведением. Дело в том, что и философия, и литература находятся в одном культурном пространстве, а не только в одном контексте. Их связь сущностная, если говорить о большой литературе. И литература, и философия говорят о человеческом бытии. Пытаются, по словам Достоевского, найти человека в человеке. То, что ищет литература, то ищет в конечном счете философия. У меня был очень смешной эпизод в Германии. Я жил в доме, где жили немецкие философы-теологи, замечательная публика. Очень вежливые, с почтением относившиеся к своим героям и отмечавшие то день рождения Августина, то день рождения Фомы Кемпийского. Все было прекрасно. Я поднимал с ними бокал в память их классиков. Но вдруг они спрашивают: «А вы чем занимаетесь?» Я отвечаю: «Русской философией». Они спрашивают с нескрываемым удивлением: «Это кто же?» Ну, я говорю, что Соловьёвым, Чаадаевым, Бердяевым. В глазах у них туман. Я говорю «Достоевский». Тогда они воскликнули: «О! Достоевский великий философ». Как видим, для России, и думаю, что не только для России, эта сущностная связь литературы и философии очень характерна. Достаточно назвать имена Данте, Руссо, Льва Толстого, Андрея Белого, Камю, Сартра, творцов, которые писали и романы, и философские тексты. Некий сущностный разговор между писателем и философом всегда идет, особенно когда они соединены в одном человеке. Они находятся в постоянном собеседовании. Иначе быть не может, если мы говорим о большой литературе и большой философии. Хайдеггер не случайно обращается к Гёльдерлину, а Бердяев – к Достоевскому. В текстах писателей они прочитывали символы бытия. На мой взгляд, художник, большой художник создает некое философское поле, как это сделал Достоевский, в котором стали работать потом русские философы, честно признавая философское первенство за Достоевским. Хотя сам Достоевский, и это важно отметить, в свою очередь вырастал в проблемном поле русской мысли 40-х годов, которую он по-своему переосмысливал. Да и далее он следил за современной ему русской мыслью. Скажем, разговор у старца Зосимы начинается с обсуждения статьи Ивана Карамазова о суде церковном и суде государственном. Но если вчитаться, то мы поймем, что в романе, в сущности, пересказываются «Чтения о богочеловечестве» Владимира Соловьёва. Это по сути дела статья не Ивана, это статья Владимира Соловьёва, который в свою очередь пересказывает «Град Божий» Августина. Вот эти уходы в философскую глубину отнюдь не есть подражание, а некое введение в свой контекст этих смыслов, по-новому продуманных и прочитанных. И новое решение, новое поле, которое в результате создается, и двигает далее и философию, и литературу.
У Шопенгауэра есть такая мысль, что большая литература может подождать своего читателя, что читатель должен тоже уметь читать и должен быть адекватен своему автору. Читатель – это не просто тот, который купил книжку. Читают, хватают, ну всегда читали и хватали, но всегда была высоколобая литература и всегда были высоколобые читатели, которые умели и понимали или, по крайней мере, готовы были понять то, что говорит художник. Пушкин говорил: «Меня читают одни барышни». Но почему барышни? Дворянские барышни, во-первых, знали языки, знали европейскую культуру, во-вторых, они были свободны от службы, имели досуг, у них хватало времени для литературы, они могли свободно отнестись к его текстам. И, разумеется, любая литература или любая философия находится в некоем мировом контексте, потому что – опять же апеллируя к Достоевскому – Шекспир наш учитель, он есть человек, посланный Богом сказать нам правду о человеке и душе человеческой. То есть такого масштаба писатель живет в контексте больших контекстуальных смыслов мировой литературы и мировой философии. И разорвать их невозможно. Можно говорить о каком-то дополнении, соподчинении, но литература и философия находятся в очень сложном духовном контакте, контакте не сиюминутном. Это поиск каждым философом своего писателя. Но также поиск каждым писателем своего философа, который помогает ему осмыслять мир.