Моя земля хранит покой,
Как лик иконы изможденный.
Здесь каждый след сожжен тоской,
Здесь каждый холм – порыв стесненный.
Я вновь пришел – к твоим ногам
Сложить дары своей печали,
Бродить по горьким берегам
И вопрошать морские дали…
(Первое стихотворение цикла «Киммерийская весна»; февраль 1910)
Так в своих статьях, стихах и акварелях Волошин дает метафизическое обоснование красоты Киммерии – указывает на ее бытийственную тайну, приоткрывавшуюся древним народам: Крым избрала своим местопребыванием Великая богиня, потому его первозданная природа – не что иное, как ее манифестация. По-видимому, эту свою мифологическую концепцию Волошин неоднократно развивал перед сестрами Герцык (которых навещал, проделав пеший путь по горам из Коктебеля в Судак). Волошинская ключевая идея присутствует в главе «Судак» «Воспоминаний» Е. Герцык, а описание ею вида с Генуэзской крепости – почти что словесный аналог волошинской акварели: «Гряды и гряды холмов, и конусов, и предгорий, бурые, розовеющие, фиолетовые у горизонта, где массив Меганома выдвинулся в море. Никакого покрова – Земля! Гея! И голубая тишь заливами охватывает и нежит ее. Молчишь, восхищенная.
Да, нужно было через десять лет встретиться с Волошиным, с живописью Богаевского, услышать миф о Киммерии, чтобы потом авторитетно утверждать, что у нашей земли свой закон красоты»[42].
Этот «миф» и этот «закон» мы и попытались вскрыть, обратившись к трудам Волошина.
Наш тезис о том, что Крым – точнее, Киммерия, восточное его побережье – сделался для «беспочвенных» дотоле сестер Герцык духовной родиной, не следует понимать в каком-то переносном сентиментальном смысле: когда Евгения признается, что искра духа запала в нее впервые на балкончике их судакского дома (мы уже цитировали эти ее слова), она указывает на весьма важный факт своей внутренней биографии, удержанный памятью на всю жизнь. Не случайно и глубоко и другое ее позднее свидетельство: «Ах, мил нам Судак и тем, что нас, бездомных, он привязал к земле, врастил в эту не слишком тучную – как раз по нас – почву»[43], – «почву», разумеется, экзистенциально-духовную. Намечая вехи духовного пути Евгении, мы опираемся на ее собственное осмысление прошлого, на ее философию собственной жизни, – такая концептуальная канва нет-нет да и обнаруживается в ходе ее вроде бы безыскусного рассказа о событиях. Евгения и Аделаида духовно родились на земле Великой богини; они открыли для себя Мать-Землю, надо думать, с помощью Волошина, но лишь потому, что шли в том же направлении – пытались осмыслить явную для них красоту киммерийской природы. Они интуитивно подступили к бытийственным основам этой красоты – к той духовной реальности, которую знали и почитали языческие народы еще до Христа. «Религия красоты», стихийными адептами которой они сделались в атмосфере эстетизма, культивировавшейся ими в александровской глуши, на крымской земле углубилась и зазвучала совершенно новыми обертонами.
В Киммерии Евгения и Аделаида духовно родились как язычницы. Эти две души уже изначально испытывали влечение к язычеству: вспомним хотя бы их «детские игры» – исступленные экстазы при поклонении деревьям, имитацию пыток, подражание пифиям… Впоследствии Евгения будет беспощадной разоблачительницей своего языческого начала. Она возненавидит столь хорошо ей знакомые «темные, жадные молнии чувственности», сотрясающие все существо[44], с ужасом признает, что и во внешности ее порой мелькает что-то по-язычески непристойное – «хищные кривые зубы, и губы красные, и изгибаюсь, как лоза…»[45] Но порой она принимает свое внутреннее язычество сознательно-волевым актом – даже с неким вызовом, и, сверх того, подводит под него философский фундамент: «Я <…> не люблю дух аскезы, отрешенности, исповедую страстную “верность земле”, – записывает она в дневнике, находясь на “пике” своего “дионисизма”. – <…> Знаю наверно, что на земле, в земном существовании, не тайна познания божества (трансцендентного Бога-Творца христианства. – Н. Б.), а тайна “верности земле” есть сокровеннейшая и высшая. На земле в эту тайну облечено божество, в тайну любви земной»[46]. «Верность земле» – это лозунг Ницше[47], взятый на вооружение Вяч. Ивановым – личностью ключевой в жизни Евгении Казимировны. Почему она с такой готовностью подхватила его, сделав жизненным девизом? Не в силу ли своего собственного, отчасти языческого устроения, поддерживаемого созерцательной жизнью в окружении киммерийских гор? Мистическая «земля» Ницше – Иванова – в рецепции Евгении Герцык, она же земля
Киммерии, а глубинно – «Земля-Гея», «Мать-Земля», херсонесская Дева и Великая богиня тавров. Со всеми этими реалиями и именами соотносился внутренний опыт – целый комплекс чувств и смыслов, – яркая, «земная» сторона жизни. Евгения претерпела нешуточную борьбу этой своей языческой стороны души с действительно христианским началом. О перипетиях этой борьбы, – вообще о собственной глубинной религии Е. Герцык мы детально поговорим впоследствии. А здесь, размышляя о ее духовном рождении в язычество – почитание Матери-Земли, заметим, что и христианство Евгении, даже и после ее сознательного обращения, смешивалось в ее внутренней жизни с языческими представлениями (стоит подчеркнуть, что понятия «язычество» и «христианство» мы не привносим искусственно в ее искания: она активно пользуется ими в переписке и дневниках 1900—1910-х гг., они суть категории ее самопознания и религиозного самоопределения).
В страстном алкании веры Евгению захватывают такие представления, как «образ матери» и «жертва матери». О Боге она рассуждает в духе матриархата, и христианство, на подступах к которому она оказалась в конце 1900-х гг., также выступает поначалу как одна из разновидностей почитания Великой богини: «В самом сердце земли и в тайном центре сердца человеческого – икона Богородицы, и святее нет, и ближе нет»[48]. «Богородица – Мать сыра Земля»: вспоминается вера Хромоножки из «Бесов» Достоевского. Если Иванов сближал Христа с Дионисом, то его ученица Евгения Герцык в своих религиозных переживаниях Богоматерь подменяла «Матерью» языческой. Ее христианство позднее приобретет окраску специфически мистериальной религии, – к интуициям языческим присоединятся эзотерические идеи теософии и антропософии. Этот «магический» уклон позволяет провести параллель между религиозностью «утонченно-культурной» (Бердяев) Евгении и народным православием, сочетающим поклонение Христу с представлениями древнего язычества. Молитва, церковные таинства, – даже сама Христова Личность никогда не играли в ее жизни столь же большую роль, как в случае ее сестры: христианство Аделаиды Герцык, при всей ее мистической гениальности, более традиционно, богомольно, безыскусно[49]. Евгения вообще в большей степени, чем Аделаида, была захвачена неоязыческим вихрем эпохи декаданса и порой приближалась к опасной грани откровенного демонизма. Аделаиду смиряла и удерживала ее роковая ноша «предвечной вины», глухота, болезненность. Но и у цветущей Евгении был, надо полагать, могучий ангел-хранитель, не позволявший ей сделаться «менадой» – утратить свою волю и предаться дионисическому оргиазму, чего бы хотел от нее Иванов. «Вы не менада», – раздраженно бросил однажды мистагог своей строптивой ученице. Внутренняя властная рука всегда удерживала ее, уже готовую встать на гибельный путь греха и саморасточения.