– Компаньонами чего?
– Ну… трудно объяснить, это дело пока еще только в проекте…
Отец говорил с вдохновенным видом человека, проникнутого неугасимой верой, – похоже, именно так первые христианские мученики встречали львов на аренах цирков. Я точно помню, чтó подумал в этот момент: интересно, в какую еще аферу он хочет ввязаться? Отец пообещал мне рассказать об их проекте подробнее, когда план обретет конкретные очертания, и мы с ним выпили в честь его возвращения в Париж и за устройство в квартире, которую он снял на площади Мобер.
– У меня много разных планов, – сказал он, – я буду руководить стройкой, а Жорж – финансировать предприятие и управлять им. Поверь мне, мы скоро прославимся. Только, ради бога, ни слова твоей матери!
Домик, снятый в Перрос-Гиреке, был слишком мал для нашей семьи; мы с кузенами спали на чердаке, на раскладушках; я ставил будильник на семь утра – они даже не слышали, как я вставал, – и шел прогуляться по пустынным ландам, а когда часам к девяти возвращался, они только-только продирали глаза. Им хотелось, чтобы я ходил с ними на пляж, но я собирал учебники, тетради и сбегал от них в бистро «Клартэ», где до самого вечера наслаждался уединением. Жизнь казалась мне вечной битвой, но моим главным противником была не латинская грамматика – ее-то я мало-помалу одолевал с упорством истинного римлянина. Мне было невдомек, что враг скрывается за приветливыми лицами коварных родичей, собиравшихся за семейным столом; в сравнении с моей матерью и ее братом Овидий и Цицерон, невзирая на их туманные пассажи, были мне преданными друзьями. В один прекрасный день дядя Морис спросил своим певучим алжирским говорком, к чему мне вся эта латынь:
– Мишель, объясни хоть раз внятно, зачем ты забиваешь себе голову этим мертвым языком? На что он сгодится? Уж не собираешься ли ты стать кюре?
И тут все они покатились со смеху, а я сбежал от них на чердак и начал осваивать неправильные формы превосходных степеней. Примерно через час появилась моя сестренка Жюльетта:
– Мишель, тебя папа спрашивает!
Я спустился в переднюю, прикрыл дверь в комнату, где родичи азартно сражались в «Монополию», и взял трубку. Отец впервые звонил мне лично:
– Ну, как там успехи у Юлия Цезаря?
– Господи, хоть ты-то от меня отстань!
– Я звоню потому, что сегодня днем встретил Сесиль на площади Бастилии. Вышел пообедать с нашим поставщиком, и на углу улицы Рокетт меня кто-то окликнул. Оборачиваюсь, вижу знакомое лицо, но не сразу вспомнил ее, все-таки два года прошло. Она совсем не изменилась – все те же коротко остриженные каштановые волосы и неприкаянный вид, как у бездомного мальчишки. Она сидела на террасе кафе, выглядела усталой. Мы выпили кофе, и она засыпала меня вопросами о Франке: неужели полиция все еще занимается его делом, есть ли у меня новости о нем? Но я не смог ей сказать ничего путного, кроме того, что твой брат бесследно исчез и нам осталось только надеяться, что мы увидимся с ним, если когда-нибудь его амнистируют. Чувствовалось, что она действительно любила Франка и, думаю, любит до сих пор.
– А где она живет?
– Вероятно, в Париже, но я не решился ее расспрашивать. Там, в кафе, она читала роман Арагона и делала пометки на страницах. Ой, чуть не забыл: она еще спросила о тебе.
– Спросила обо мне?!
– Да, и была очень рада, что ты сдал на бакалавра. Я сказал ей, что ты готовишься к экзамену по латыни и собираешься поступать в лицей, а она ответила, что ты правильно решил, так и нужно.
– Что же она делала все это время? И почему так вдруг исчезла?
– Ну, я не решился задавать ей такие нескромные вопросы. А потом к нам подошел официант, он назвал Сесиль по имени и сказал, что ее просят к телефону. Ах да, совсем забыл: она просила тебя поцеловать.
Почему Сесиль передала мне поцелуй после такого долгого молчания? Может, просто из вежливости, как бездумно чмокают кого-нибудь в щеку на прощанье? Или чисто по-дружески? Или в знак обещания скорой встречи? Увы, в данный момент я находился в пятистах с лишним километрах от Парижа, в этой богом забытой бретонской дыре, в ожидании сам не знаю чего. Я повесил трубку и прервал захватывающую партию в «Монополию», чтобы объявить матери новость: я возвращаюсь в Париж утренним поездом; здесь заниматься невозможно, я должен сосредоточиться, а их присутствие меня отвлекает. Мать слушала меня, считая и раскладывая по кучкам монопольные купюры.
– Даже речи быть не может, Мишель, ты будешь заниматься здесь.
– Нет, я уеду завтра утром и никто меня не удержит!
Дядя Морис выпрямился и сердито ткнул в меня пальцем:
– Не смей говорить с матерью таким тоном, иначе будешь иметь дело со мной!
Дядя побагровел, губы у него дрожали – казалось, он вот-вот бросится на меня, и я, решив избежать скандала, развернулся и пошел к себе на чердак.
На следующий день, с утра пораньше, пока все спали, я сложил в сумку свои манатки и без лишнего шума покинул дом. Мне удалось поймать автобус, идущий в Ланьон, а потом сесть в парижский поезд. Решение было принято: я должен разыскать Сесиль и поговорить с ней. Если она посещает это кафе на площади Бастилии, значит рано или поздно появится там, нужно только проявить терпение. Впервые за долгое время во мраке забрезжил просвет; я был твердо уверен, что скоро разыщу Сесиль и смогу восстановить оборвавшуюся дружбу; свежее дуновение надежды прогнало тяжкое ощущение потери. В течение этого нескончаемого пути в моей душе созрело еще одно решение. Я заранее знал, как на все это отреагирует мать с ее жестким характером: она никогда не простит мне неповиновения, расценит его как оскорбительный вызов; у нее все люди делились только на две категории – те, кто за нее, и те, кто против. Франк испытал на себе этот жестокий принцип: он рискнул объявить о своих политических убеждениях, и ему пришлось тут же покинуть наш дом; вот почему, дезертировав, брат обратился за помощью к отцу; он прекрасно знал, что мать ради него и пальцем не шевельнет – только посоветует сдаться полиции. Ровно в девятнадцать часов я позвонил в дверь отцовской квартиры; мне открыла молодая женщина.
– Извините, я, наверно, ошибся этажом – мне нужен месье Марини.
– Поль, это к тебе, – крикнула она, обернувшись в сторону комнат.
На ней был коричневый свитер с высоким воротом и плиссированная юбка того же цвета; золотисто-каштановые волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб; в глубине коридора показался мой отец в рубашке с закатанными рукавами.
– О господи, как ты здесь… Ну давай, входи.
Я шагнул вперед, девушка посторонилась, пропуская меня, и мы несколько секунд молча смотрели друг на друга.
– Мари, это Мишель… А это Мари, моя подруга.
Девушка кивнула и с улыбкой протянула мне руку:
– Ты мне не говорил, что твой сын выше тебя ростом.
– Ну… да, – с легким огорчением подтвердил отец. – Ладно, проходи, что же мы толчемся в передней.
Мы чинно расселись вокруг стола в комнате, отец вынул из буфета белое вино, черносмородиновый ликер и приготовил три кира[12]; Мари подала арахис, извинившись, что больше ничего нет. В соседней комнате – видимо, гостиной – были свалены коробки с вещами, некоторые из них уже открытые.
– Мы еще обустраиваемся, – пояснил отец. – А ты что же, прервал каникулы?
Я уклончиво объяснил свое бегство из Бретани, сказав, что общение с алжирскими Делоне, их неумеренная страсть к «Монополии» и прочим азартным играм несовместимы с моими занятиями.
– А почему же ты не поехал домой?
Деваться было некуда, мне пришлось броситься очертя голову в эту реку, хотя я был совсем не уверен, что доплыву до другого берега.
– Я больше не хочу жить с мамой, я ее просто не переношу, это настоящий жандарм в юбке.
– Н-да, нужно признать, что…
Мари одним глотком допила свой кир и решительно сказала:
– Вы можете остаться у нас, Мишель, мы как-нибудь устроимся. А вы меня не узнаете?